Май
05
2012

Ма-Руся

    alt   

   Невозможно, никак невозможно ей разговорить его. Молчит. Поправит очки на носу. «Угу». И читает «Роман-газету» дальше. Так  все воскресенье. Вечером – программа «Время». С музыкой «Время, вперед». Товарищ Брежнев с длинной речью. Вести с полей. Прогноз погоды. И спать. Без слова, без привета. Снимет очки, сходит в уборную, наденет пижаму. Ей – ни слова. Как всегда. Хоть вой. Пыталась его приголубить, потетешить. Поймала в коридоре, схватила щеки. Вывернулся. Еле терпит ее. Коля! Коленька! За что он так с ней? Старые уже. Ему – семьдесят семь.  Она – на шесть лет его моложе. Он еще работает. Каждый день ходит на завод. Денег ему много платят. Всю жизнь богато с ним прожила. Он очень умный. И хитрый. Придумает какое-нибудь изобретение, но не выдает его сразу, а по частям… За каждое усовершенствование, рацпредложение - платят! На днях, вот, двести рублей принес. Два года назад Славик, сынок, увидел у него учебник по высшей математике. Удивился страшно. «Зачем тебе, папа?» «Так мир не стоит на месте». Завод у него серьезный. Военный завод. Почтовый ящик. Уж что он там делает, она не знает. И никогда в жизни не знала. Никогда. Где бы ни работал. Ни слова. Ужас. Он мило морщит нос, когда улыбается. Правда, случается это редко. Исключительно редко. Улыбается, будто прячась, будто не желая отпускать и без того хрупкую,  невзрачную радость… Но ей – никогда. Совсем никогда. А еще он не зовет ее по имени. Время от времени она думает – а помнит ли? Имя у нее простое, очень русское – Маруся. Так ее и в детстве в деревне всегда звали…

 

 

    Ох, батюшки, уставать она стала последнее время. По дому вечно много дел. То посуда, то продукты надо принести, то половики трясти. Хорошо еще – первый этаж. До двенадцати ночи колготится. Он-то ничего делать не может почти. После обширного инфаркта. Случилось это несчастье уже пятнадцать лет как. Когда сын женился. На татарке. Муж так плакал, так плакал… Она платки сушила. Помнит их – целый ряд в ванной. И чего так расстраивался? Ну, татарка, и что? Мы в Советском Союзе живем. Все равны. Кого ждал для сына? Принцессу? Так их перебили всех в семнадцатом году. Славик-то – любимый сынок, конечно. Единственный. На нее похож родился. От мужа – ни одной черточки. Даже фигура у сына – ее. Муж когда-то еще детей хотел. Она не смогла. Долго лечилась на курортах. Внематочная беременность. Еле спасли. В последний момент операцию сделали. Так-то вот. Не смогла она еще детей родить. Так один сынок и остался. Уж тридцать годков ему было, когда женился. Плакал муж, плакал, инфаркт и случился. Сердце разорвалось. Странный он. Никогда она его понять не могла. И сейчас не может. Хоть и пожилые уже. Где его сердце? С сыном, наверное. Он, вообще-то успокоился. Когда внучку увидел. Потому что она – его копия! Удивился страшно. Что похожа так. Даже помягчел как-то. Это она, Маруся, в роддом ездила. Увидела - сноха в окно показала девочку – слезы брызнули. Коля! Маленький Коля. Ехала обратно, тоже плакала. Потому что теперь Коля ее простит…

    Татарка! Вся его великорусская гордость взбунтовалась, кровь вскипела, когда сын женился. Решил: не бывать этому! Не смог выдюжить. Стар стал. Плакал очень, убивался. Сердце и не выдержало… Ох. Зато когда внучку увидел в первый раз, будто родился заново. Изменился голос, взгляд… Иногда долго-долго смотрел в ее маленькое бессмысленное личико, и улыбка, истинная, ясная, такая, какую она вообще за всю жизнь у него не видала,  будто выползала к глазам и губам из неведомых глубин, где была погребена долгие-долгие годы… Смотрел-смотрел, и слезы надувал ветер. Тот же, их, фамильный, разрез глаз – миндалевидный. Со странной неустойчивостью, туманностью взгляда… Губы, как бантик. Такие губки модницы рисовали себе помадой в двадцатых годах. Те же широкие скулы. Иногда брал ее крошечные пальчики в свои. Ноготки – бусинки. А похожи!

   Они часто гуляли куда-нибудь на природу все вместе. Правда, муж старался не замечать сноху. Внучкой любовался. Деревьями, рекой… Глаз с ребенка не спускал. Даже будто к ней, жене, подобрел. Хоть и  не подпускал близко по-прежнему…

   Нитроглицерин, нитроглицерин, нитроглицерин. Иначе он не может ходить. Маленькая скляночка всегда с ним. В верхнем левом кармане пиджака. Возле сердца. Иногда он останавливается. Взгляд уходит куда-то в себя… Все ждут…

   Да, она стала очень уставать. Бережет мужа, как зеницу ока. Сама, все сама. Ее крестьянские, работящие руки никогда не боялись работы.  Сумки, тяжелые половики, вытканные еще собственноручно в деревне, когда-то, в незабвенном детстве… Они полосатые, вечные, с узелками ленточек, утоптанных ногами. Еще – неподъемные ведра и тазы. Стирала всегда вручную. Разве в машинке грязь отойдет? Самый большой таз был детской ванночкой из латуни, сделанной старым евреем для них еще на Урале, - купать сыночка. Так она, эта ванночка, и прошла с ними всю их жизнь, как ее половики и венские стулья в кухне. Потому что изготовлено руками, добрыми руками.

   Ох, сколько дома дел. Откуда только сор берется. Если б Коля знал, как много она убивает времени на поддержание дома в порядке. А с каждым годом все тяжелее. Он даже не представляет себе, скольких усилий это стоит. Никогда не представлял. Потому что все годы она делала все сама. Вплоть до каждодневной уборки постели.

    Быт у них был очень простой. Только она не замечала этого. Да и не приходило в голову, зачем надо клеить обои или выкладывать плитку в уборной и ванной, если стены там уже крашеные? Просто при следующем ремонте красили еще раз. Она же сама и красила. Обои вместе с сыном переклеивали. Ох, сколько ж она готовилась к этому ремонту. Морально. Надо. Надо!

    В кухне, большой по тем временам, девятиметровой, тоже крашеной темно-зеленой краской, было просторно. Потому что там помещался только обеденный стол, половина которого была занята вазочкой с конфетами, прикрытая салфеткой, радиоприемником, маленькими круглыми часами и какими-то упорядоченными кухонными мелочами, холодильник «Восход», простая раковина, газовая плита с блестящим чайником, старый крашенный коричневой краской буфет с чистой посудой и венские стулья. Да, еще висели два полотенца – для рук и посуды. Отдельно. В холодном шкафчике под подоконником можно было хранить крупы, перебранные и аккуратно пересыпанные в холщовые мешочки с плотными завязками, сшитыми собственноручно.

   Сейчас, на старости лет, она почти не готовила. Творожок с сахаром – утром, днем, если не выходные – перекус. Вечером – гречка, колбаска, чаек с конфетами. Иногда – пельмени. Покупные, «Останкинские». По праздникам – свиные, жирные щи и салат оливье. Не то, что в молодости. Солила, заготавливала, парила, жарила, пекла пироги… Особенно знатные у нее соленые грибы выходили. На Урале – леса прекрасные, дикие. Муж по старой, деревенской науке, такие грибы находил! Белые, чистые, рожденные землей и тенью, пахнущие прелой листвой и дразнящим вкусным ароматом…

   В двух других комнатах тоже было просто. В спальне – две кровати со вставками красного дерева, ковер с оленями, стол, накрытый синей бархатной скатертью, со швейной машинкой, которую она расчехляла часто-часто, чтобы шить себе красивые наряды, скрипучий шифоньер со старинными и новыми книгами, да те же ее половики. В гостиной – диван, старый массивный письменный стол, шкаф с одеждой, «Хельга» с посудой и бельем, и кресло.

   С горьким запахом, герани на подоконниках.

   По деревенской привычке окна она никогда не открывала, не проветривала, так и были они заклеены – навечно, кроме одного – в кухне. Да и то закрывала, когда уходила из дома. Первый этаж. А ну, воры влезут?! Сберкнижку в шкафу под бельем найдут? Кольцо ее обручальное, со вставкой из платины… Удивительно, но оно было без пары. Муж отказался покупать себе. Когда женились, денег даже на простые кольца не было. В платье единственном, из веселого крепдешина, он – в костюме строгом, пришли в отдел записи граждан. Вышли мужем и женой. Пять минут. Кольцо она уже сама себе заказала, когда двадцать пять лет вместе прожили…

   Иногда она рассматривала свое лицо в небольшом зеркале, стоящем на письменном столе. Бледна. Дряблая кожа щек. Глаза еще яркие. Брови – подведем. Губы мазать уже неприлично. Волосы она красит сама, раз в месяц, смешивая хну и басму. Единожды в год делает химическую завивку. Укладывает надо лбом «кок». Закрепляет его невидимкой. Точь в точь, как делали это в сороковые, в дни ее молодости. А она еще ничего, огонек есть… И фигурка – замечательная. «Сзади – пионерка, спереди – пенсионерка». Да, ее иногда со спины «девушка» окликали. Смущались потом. Она – радовалась! Не зря за собой следит!

   Только эта радость и была в ее жизни. Что кто-то на улице посмотрит. Даже если женщина беззастенчиво пытается запомнить фасон ее платья… Потому что муж никогда не замечал, как она одета. Да и замечал ли ее саму? Просто пользовался плодами ее каждодневных трудов. Так должно. Ни ласкового слова, ни взгляда. Книжные строчки лишь видели его карие глаза. Да карий крепкий чай в дымящейся чашке.

   Да. Была еще отрада сердечная. Сшить себе что-нибудь. Весь этот процесс был исполнен для нее романтики и важности. От задумки до последнего стежка. Важно было все: какие нитки, какой материал, какое настроение! Выкройки на свою раз и навсегда застывшую ладную фигуру она хранила в отдельном ящике. Доступ для всех остальных домочадцев в него был закрыт. Святая святых. Сначала она выбирала материю. Потом доставала выкройки. Думала так и эдак. Что можно сшить? А что хочется? Это непременно должно совпасть. Один день у нее уходил на крой. Самый ответственный момент. Убирала с большого письменного стола все мелочи, раскладывала ткань. Долго мудрила с направлением нити и укладкой выкроек. Уставала страшно. Прямо-таки выматывалась. Больше в этот день она ничего не делала. Потому что важно все сделать качественно. Спешить не надо. На другой день так же, не торопясь, принималась сметывать части новой вещи. Аккуратно, стежок за стежком. Если материя темная – белой ниткой, если белая – черной. Делала она это, сидя перед телевизором. В него почти не смотрела. Слушала. Или же, если ничего интересного не передавали, клала рядышком маленький радиоприемник, который всегда носила с собой: из кухни – в комнату, из комнаты – в кухню. Бережно раскладывала вокруг все необходимое: ножницы, игольницу, сшитую собственноручно, ощетинившуюся булавками, коробку с нитками и мелочами. Наконец, наставала пора первой, самой первой примерки. С осторожностью индейца, идущего по тропе, она надевала, а точнее, входила в новую, еще хрупкую вещь. Смотрела, все ли ладно. Или можно убавить где? Потом расчехляла швейную машинку. Надежная, как всякая качественная механика, сделанная еще на оборудовании Зингера, машинка служила исправно. Она любила ее, как живую. Смазывала, протирала мягкой тканью. Всегда накрывала после работы чехлом, чтоб не пылилась. Поскольку оверлока у нее не было, обметывала края вручную. Долгий, утомительный труд. Но она и его любила. Примерялась, доставая кружева, ленты и тесьму, какая подойдет? И вот, наконец, обновка готова. Сколько удовольствия она получала, крутясь перед зеркалом так и эдак! Искала сочетания с другими вещами. Утюжила ее и вешала в шкаф.

   Деньги она считать умела. Лишнего – ничего. Да и не могла представить, на что можно тратить? У нее все есть. Отрез на платье в любимом магазине «Ткани» она всегда себе выберет. Правда, ждать надо, когда выбросят. Просто ходить туда чаще надо. Сама же и сошьет себе наряд. Пальто с воротником собольим она носила аккуратно, от моли проветривала его. Обувка на ее легких ножках не горела. Некоторые туфли по двадцать лет сохранны были. За вкусной «Докторской» колбасой, сметаной, твердой, как масло, порошком «Лоск» и конфетами шоколадными можно в Москву быстро съездить. Десять минут пешком – до станции, пятнадцать – на электричке. Вот тебе Савеловский вокзал. От него – рукой подать до магазина «Восход» на Масловке.

   На Верхней Масловке же было какое-то учреждение, куда муж часто ездил. Уж старый, а все по командировкам. Пусть близко. Каково сердечнику-то мотаться?

   Теперь у нее внучка есть. Можно для нее деньги копить. Вырастет, восемнадцать лет будет, замуж надо будет идти, обрадуется деньгам-то. Откуда молодым столько заиметь? Мечта  есть: дожить до свадьбы внучкиной. Платье белое самой ей сшить… А что, доживет. Она крепкая. До сих пор зарядку каждое утро делает. На электричку - бегом. Всегда успеет. Мать ее, крестьянка, почти до ста лет жила. Она тоже сможет. Так что впереди еще лет тридцать.

   По телевизору часто фильмы хорошие пускают. «Веселые ребята», «Трактористы», «Рожденные революцией», «Дело было в Пенькове», «Весна на Заречной улице»… Особенно ей нравятся актеры ее поколения: Кадочников, Ульянов. Молодые – ой, красивые были!

   Кинотеатр под боком построили. Индийские фильмы возят. Сказка, а не жизнь. Какие там танцы! А песни! Двадцать пять копеек сеанс. Что-то в их культуре яркой, вроде и чужой, а родное есть, близкое… Как будто одной крови мы с этим кареоким народом. Так же и она в детстве в деревне плясала. Песни пели – всегда. Как птицы поют. Как дышали – пели.

   А темные! Глупые! Обряд, она помнит, был у них, на Орловщине. «Смерть гонять» называется. Если мор какой на скотину, али на людей, собираются девять девок и три вдовы. Замужним нельзя – нечистые они. Идут в полночь. Обычно - весной, после светлой седьмицы. Одетые в одни рубахи длинные, белые. Волосы распускают. Девки, само собой. Только ни один мужчина знать не должен! На одну из вдов надевают хомут и впрягают ее в оглобли сохи. Другая вдова берется за рукоять. И опахивают всю деревню. Границу мору кладут. Из земли-матушки будто бы сила из бороны выходит, да смерть прогоняет… Девки идут за сохой с кольями и палками, сковородами, да заслонками. Кричат, звонят… Беда тому мужчине, что выйдет из дома… Могут за оборотня принять… Да забить. Она тоже однажды в девках «смерть гоняла». Ох, разъярились бабы, раззадорились! Все собаки-кошки разбежалися. Ну, и смерть, само собой… Смех, да и только. А тогда, по малолетству, правдой казалось…

   Сколько развлечений у них в деревне было! Святочные гадания. Например, в полночь пойти одной в темную баню… Оголить зад… В дверь банную его засунуть… Если погладит будто кто-то мохнатой рукой – добрый муж будет, а если цапанет когтистой лапой – худой. Умора.

    Вечерами, на святки,  собирались в какой-нибудь избе – на беседы-гулянья. Парни и девушки. Ох, забав было! Игры, хороводы разные, песни, целования. Называлось – на вечорку ходить.

   Сейчас, пожилые, они газету выписывали – «Вечерняя Москва». Так она, Маруся, ее по старой привычке «вечоркой» звала. «Смотрел, пришла «вечорка» или нет?» «Давеча в «вечорке» писали…»

   Еще забава была – «пустить девку цветком» называлась. Ну, и так ясно. Парни девку ловили на гулянии… Юбку ей задирали, да завязывали над головой. Вместе с руками.

   Давно это было. Она веселая была, походка – легкая, как танец. Так же и жила она – легко. Мужа встретила… Когда ускользнула ее веселость, когда отлетела легкость, когда замер смех? Теперь уж не вспомнить. И почему она так часто вспоминает молодость, детство? К смерти? У них  деревне такое поверье было. Ерунда. Рассмеяться и забыть. Сказки неграмотные. Что особенно помнится – как каталась в своей деревне с горки зимним сияющим днем. Санки – слепленные из навоза корытца. В детстве все – естественно. Будто дано раз и навсегда. Богом, как учили в церкви. Бога-то – нет… Она вздохнула. Какой был мороз, какой воздух! Нынче такого нет… Летишь с горы… Вниз, вниз, голова кругом. Только солнце в глаза. Только мороз на красных, налитых щеках…

   Прошлое оживало перед ее глазами…

 

   Еще с этой весны она чувствовала что-то чудесное, разлитое в воздухе вокруг нее. Как обычно, радовалась весне. Но к этой радости примешивалось ожидание чего-то неуловимо нового. Так шифон любимого пестрого платья ласкает тело. Как ветерок. Проникает, приникает к коже, подхватывает подол, щекочет рукава. Так и неведомое, новое носилось вокруг нее. Но что? Глоток свежего воздуха ранним утром? Смех подруг? Светлый путь ее страны Советов? Воодушевленное лицо тов. Сталина? Постоянство ее молчаливого мужа? Ее ученики? Одно она знала – ее ждет радость. Война кончалась. Это знали, чувствовали все. Страшная война. Страна возродится, как феникс из пепла. Люди работают без отдыха. И будут работать! Для себя стараются, потому что. Для своей страны – значит, для себя.

   Она веселая. Красивый рот, всегда готовый вспыхнуть ямочками на скуластых щечках. Карие, как темные виноградины, яркие глаза. Фигурка у нее - высший класс. Невысокая, пухленькая, но с выраженной талией. Как раз такая, как у ее любимой артистки кино – Любови Орловой. Она тоже была немного «Орлова» - из под Орла. Там была ее деревня. Там остались сестры и старенькая мама.

   Невысокая – что ж. Мяса-то в детстве не видели почти. Разделит мать его в похлебке на тонкие полоски-лучинки. Чтоб по чуть-чуть, но всем досталось. У отца с матерью все девчонки рождались, шесть человек, а надел земли на мальчика давали. Откуда на мясо-то наработать? Потому и половики ткали, и все-все своими руками…

   Ей всегда хочется танцевать. Походка – быстрая, порхающая. Работа – любая – в руках горит.

   Муж – ужасный молчун. Полная противоположность ей. Слова не вытащишь. Смотрит чуть исподлобья своими великолепными, сказочными миндалевидными глазами, светло-шоколадными, обволакивающими, а в них – будто дым. Не ухватишь руками. Растает. О чем не спросишь – предпочтет промолчать. Или ответит как-то странно. Никак  не поймет она его. А живут вместе уж пять лет. Сынишке вон, четыре года. Батюшки! А умненький он у нее! В отца, наверное.

    Она любит веселые кампании, посиделки, песни. Как в деревне у них, бывало, соберутся девчата в какой-нибудь избе, песни поют, смеются. А чему смеялись? Уж и не вспомнить. Просто смеялись. От полноты молодой радости, теснящей грудь. Смеялись, чтобы эту радость наружу выпустить.

   Муж, Коля, Николай, совсем веселиться не любит. И пить в компаниях. Выпьет немного, будто бы и смеется даже, но как-то не так смеется.  Будто думает о чем-то своем, будто и нет его здесь. А никто ничего не замечает. Что нет его. Где он? За дымкой его глаз. За невидимой стеной. Будто не с кем ему смеяться, не с кем слова молвить…

   Эх, что говорить. Все подруги завидуют, какой у нее муж. Да разве знают они…

   Да, умный очень. На заводе так ценят, что продыху совсем не дают. Лучший инженер. В любом станке разберется. Электрику к нему с нуля придумает. Однажды случай был на заводе. Да только не он, люди рассказали. Война только началась. У него четыре брата на фронт забрали, а его не пустили. С заводом эвакуировали. Хотя – как с заводом? Просто пять человек – главных специалистов: главный энергетик, директор, начальник ОКСа, главный инженер и начальник производства. И Коля – инженер-электрик. С основания завод на новом месте, здесь, в городе Каменске-Уральском, ставили. Все с самого начала. Сорок первый год. Делали все быстро, работали сутки напролет. Коля налаживал все оборудование. Не жалел ни сил, ни времени. Недостаток рабочей силы, главным образом, квалифицированной, материалов и части оборудования сильно осложнял и без того нелегкое положение. Но никто не жаловался на усталость. Работали с утра до ночи. Фронту нужно было оружие, нужны самолеты. Так вот, об этом случае. Жена Баранова, сослуживца Коли, ей рассказала. Остальное - знала и так. В конце сорок первого цеха уже стояли и гнали продукцию на фронт. Какую продукцию? Вот об этом говорить у них не принято. Да, ладно! В декабре сорок первого первый самолет-штурмовик «Ил-2» спустили. «Летающий танк». Оборудование Коля налаживал. Прям под открытым небом. Потом уже стены ставили. Вдруг Колю отправляют в командировку в Свердловск. А зачем – не сообщают. Завод-то секретный. Почтовый ящик. Просто с пакетом отправляют. Главный энергетик, Рабинович, послал. Он уехал. В Свердловске случайно на другом заводе, головном, так сказать, куда его направили, встретил институтского друга, еще по Ленинграду, где учились вместе, знакомого. Друг этот и расскажи ему, что в пакете! Будто бы ему, Коле, стажировка нужна на трансформаторах! А он об этих трансформаторах, ночью разбуди, все расскажет. Да разве такого уровня инженер может не знать такую ерунду! Все равно, что азбуке учить учителя русского языка! Ох, осерчал Коля! Самовольно вернулся. Страшное дело – приказ нарушил в условиях военного времени. Понял потому как, зачем его послали. Да еще на три месяца, как в пакете указано было. Чтобы удалить его с завода. Рабинович своего, Лившица, хотел начальником цеха поставить. И чтоб лаборатория, которой Коля заведовал, в подчинении у него, Лившица, была. Вот такие интриги. А тут война, люди наши умирают. Лившиц этот – дурак дураком. Хоть и еврей. Вернулся Коля, идет по родному заводу, смотрит – странно -  третий цех стоит. Его можно было пройти весь не только по улице, но и внутри, войдя в ворота с одного конца и выйдя в такие же ворота с другого. Коля внутри и пошел. Мертвая тишина царила в огромном цехе, не слышно скрежета прессов, жужжанья пил, народ разбрелся кто куда с рабочих мест… Подошел к рабочим. Они ругали начальство, переговариваясь между собой. «Вон, еще один идет…» Подошел к ним. Спросил: «Почему стоит цех?» Пожилой рабочий окинул его сердитым глазом с ног до головы и буркнул: «Цех третьи сутки стоит, никто ничего не знает. Вроде, что-то в аккумуляторной-насосной случилось с электрикой, и вот чуть беды не наделало, немножко и мог бы быть взрыв, но вовремя машинисты заметили. Обошлось». Коля поблагодарил пожилого человека и быстрым шагом двинул к машинному отделению. При входе стоял вооруженный часовой, ему пришлось предъявить пропуск. Тут же столкнулся со старшим электриком цеха, Барановым. «Здравствуйте, товарищ Баранов, а что за несчастье?» «Отказала автоматика панели давления и, можно сказать, случайно избежали катастрофы. И вот до сих пор не можем найти причину». Вместе с Барановым направился к панели давления. Смотрит – возле нее вся верхушка собралась. Директор завода - Молчанов, Рабинович, Лившиц и все остальные. Совет держат. Лившиц-то ничего сделать не мог. Третий день завод стоит. Положение катастрофическое. Фронт не может ждать. Как раз Коля уехал, через день несчастье и случилось. Рабинович Колю увидел, обомлел. Аж кровью налился от гнева. Он же в Свердловске быть должен! Коля со всеми поздоровался. И – к оборудованию. Не побоялся ж ошибиться! Ва-банк. Всегда наотмашь. Попросил Баранова дать напряжение на панель. Баранов охотно выполнил просьбу. Коля прощелкал все реле, они работали нормально, и только одно из них необычно заревело. Баранов бросился отключать напряжение, но Коля остановил его, поняв, в чем дело. Не втягивался сердечник. Рабинович надменно сказал ему: «Не думайте, что это так просто, молодой человек». Коля не знал, что ответить ему, и как-то стихийно, неожиданно для себя сказал: «За командировку я отчитаюсь, минут через двадцать, после того, как исправлю реле». И, обращаясь к Баранову: «У вас отверточка есть?» Напряжение выключили. Реле находилось около полуметра от пола. Коля встал на корточки, отвинтил крышку. В подвижной части контактов, закрепленных на коромысле, в прорези торчал небольшой болтик под углом в сорок пять градусов. Вынул, показал. Ерунда какая-то. Брак в изготовлении. От вибрации он повернулся и не стал попадать в такое же отверстие неподвижного коромысла, и, тем самым, не давал возможности втянуться сердечнику и плотно зажать контакты. Цепь прерывалась.

    «Все. Можно работать», - сказал Коля всем.

    Цех пустили сразу же. Директор его благодарил! Коля ему рассказал о командировке. Лившица оставили на прежней должности. Директор выгнал его из командирской столовой. В сорок втором это – огромная разница в пайке. Да еще позор. С позором и выгнал.

   Директор спросил Колю: «В чем же здесь было дело, товарищ Рожков?»

   «Видимо, еще при монтаже упустили болтик и не могли его найти, заменили его другим, а тот оставили. Он долгое время не приносил вреда, а потом все равно себя показал».

    «А кто вел монтаж?»

   «Трест «Уралэлектромонтаж».

   «А конкретно?»

   «Не знаю».

   Директор крепко жал ему руку, повторяя «Спасибо, выручили, от души спасибо». Коля говорил: «Не стоит, это пустяк». «Однако из-за этого пустяка мы стояли трое суток». Директор сердито посмотрел на Рабиновича с его вечным хвостом – Лившицем. «Кроме вас, выходит, некому было в пустяке разобраться».

   Но разве узнать это от него самого, от мужа? Люди рассказали. Про него вообще легенды ходят. А он молчит. Все молчит.

   Вот еще, скажем. Пресс шестисот тонный запускал. Один. Дождался, когда никого из людей не будет. Риск, потому как. Смертельный риск. Хорошо, все ладно обошлось.

   Однажды, совсем недавно, он должен был вернуться из командировки, а машину ему почему-то главный энергетик отказался выслать. Расстроилась, расплакалась. Просила машину.  Ох, Коля ругал, когда узнал. Он как ругает? Сереет весь. Даже глаза из светло-шоколадных темно-стальными становятся. Ни слова. Смотрит только так, что впору сквозь землю провалиться. За что? Хотела, как лучше ведь. Ему машина положена. Эх!

   Тяжко замужем быть, ох, тяжко. Хоть и беды с ним не знала никогда. Сыночек-то в сороковом родился. Перед войной прям. В сорок первом – смерть и ужас. Сестра Коли, старшая, Люба, осталась в Орле. Немцы замучили, убили. А они здесь, на Урале. В тишине и на огромном, сытном пайке. Потому что если не кормить тех, кто изобретает оружие, новые самолеты ставит на крыло, войну не выиграть. Это ясно? Остальное – ловкость. Бабская. За хлеб на рынке можно и яйца выменять, и маслица чуть-чуть, и мяса, и молочка. Сыночек у нее пухленьким рос, здоровеньким, ручки в перетяжечках. Иногда муж приносил промтоварные карточки. Мыло, ткани. Что угодно. На старенькой машинке обшивала себя и сына. Трусики ему, штанишки, себе – платья, кофточки. Да, в войну форсить совсем непросто! Приходилось такое изобретать! Женщине ведь всегда хочется красивой быть, правда? Самая большая проблема в бумаге была. Собирала каждый клочок. До сих пор не может она иначе.

   Что с ней такое?! Будто в груди поселилась порхающая бабочка. Трепещет крылышками, щекочет. Танцевать хочется. Нет, ей танцевать всегда хочется. Просто… Весна такая светлая, будто снова она - юная, будто ждут ее вечером девичьи посиделки…

   Сердце тает в муке и прелести. Ждет чего-то… Хотя, чего ждать? Уже под тридцать. Пусть! Рассмеяться и забыть.

   В зеркале – красивая. Кровь с молоком. Парни всегда заглядывались. Да и она не из лыка сделана. Рассмеется – глаз не оторвать. Звонко, заразительно. Только судьба вот – Коля. Почему? Из-за глаз его загадочных? Он вообще особенный. Не похож ни на кого. Не дружный он. Сам по себе. Молчун. Еще что-то чуждое в нем, чужое. Иногда подумаешь – как иностранец среди всех. Грустный? Нет. Ровный, как мраморная плита. Ни скола, ни трещинки. Все открыто выражают себя, он – молчит. Графом прозвали. Ужас. За что? За нежное, будто всегда немного страдающее лицо? За взгляд глубокий? За то, что костюм, даже дешевый, вообще любая одежда, сидит на нем, будто собственная кожа? За упорное молчание? За ум его? Какой он граф? Он свой, рабочий. Когда был студентом, брюки выгладить нельзя было. Так он их под матрас, на доски клал. Вот умора. Утром – почти как из-под утюга. Это сейчас у него она, его жена, есть. Все выгладит, выстирает… Граф… Не нравится все это. В партию нашу, коммунистическую, не вступает. Предлагали – известное дело. Ох, как предлагали. Ей – ни слова. Все от людей узнала.

    «Не достоин», мол. И весь ответ. Это он-то недостоин? А кто тогда достоин? А вид у него, говорят, такой был, будто это все остальные недостойны… Граф. Ох, страшно даже. Время-то какое… Донесет кто-нибудь. Будут дознаваться… А чего дознаются? Что отец – рабочий. Ладно. Все равно страшно. Чего отказываться? Пыталась заговорить с ним об этом. Посмотрел так… замолчала сразу. Ну, почему? Давно бы главным энергетиком поставили. Или того выше… Даже подумать волнительно. В Москву бы ездила одеваться. На курорте, в Алуште, в их санатории, все взгляды были бы к ней прикованы. Потому что она любит это больше всего! Ловить взгляды. Для чего ж тогда ее ладная пухленькая фигурка, ее наряды, ее ямочки на щеках? Здесь она тоже их ловит, конечно. Она учительница. В  ШРМ – школе рабочей молодежи. Русский, литература, биология, химия. Ребята простые, рабочие. Тяжело учиться в таком возрасте, конечно. Но что ж поделать, если судьба так неласкова была? Война. Голод в деревнях. Какая учеба? Разные приходят. У кого семь лет школы, у кого три. Но за партами сидят, стараются. Стране умные люди нужны. Они на вес золота. Вдруг среди них такой, как ее муж есть? Тот, кому просто необходимо учиться?! Вот недавно парень пришел…

   Она начала думать о нем… и поняла, почему такая мука и прелесть закралась в самое сердце… Молоденький, худенький цыпленочек. Но крепкий. Взгляд острый. Как пика – глаза в глаза. Белокурый и голубоглазый. Лицо открытое, простое. Будто с плаката. «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое сегодня и завтра!». Лицо - будто вырубленное из цельного куска бело-розового мрамора. Крупный рот. Нос курносенький. Как у нее. Ваня, Ванечка. Как не похож на ее Колю! Будто с разных планет. Коля, вроде, сын рабочего… но манеры, поведение, бледное лицо с затаенным тонким страданием, огромные глаза с поволокой, походка даже, эта его ужасная привычка молчать – все чужое. Ваня – другое дело. Весел, душа нараспашку, виден весь! Таким и должен быть советский человек. Если уж он хочет чего, это ясно… Даже задохнулась от мысли. А он хочет? Взгляд его говорил ей «да». Пожалуй, слишком ясно говорил. Краска хлынула от живота к щекам. Хорошо, что она сейчас одна. Ее никто не видит. Сын маленький, играет вон, она на кухне возится. Ей стало горячо. Будто водки выпила. Горячо пальцам, глазам, животу. Горячо и томно. Он хочет… А она? Да, да!!! Но хорошо ли это? С совестью у нее всегда были мирные отношения. А что? Бога-то нет. Кого бояться? Бог – это выдумки попов. Чтобы жить за счет народа. Это ее крестьянскому, практичному уму всегда было понятно. Сейчас, вспоминая детство, многочасовое стояние в церкви или, как говорили до сих пор ее сестры, «у церкве», она думала о том, как болела у нее голова от завывания певчих…

   Шелуха – вот что это такое. Впустую потраченное время.

   Ванечка. Такое чудо. Будто солнечный денек, будто свежий ветерок, вдруг ворвавшийся в окошко. Она села и, не в силах даже шевельнуть рукой от истомы, стала представлять себе, каково было бы опереться о его крепкое, тонкое плечо… Ножик застыл в руках и картошка. Она едва держала ее. Медленно, через силу, чистила. Юный. Страшно. Стара для него? Ерунда. Рассмеяться и забыть.

   Жили они в отдельной квартире. Даже и в войну. Небывалая роскошь. Мало кому светила такая удача. Так что медленно, постепенно, она обустраивала свой собственный, настоящий уют. Очень приличные кровати, старый, тяжелый, пузатый письменный стол, выменянный когда-то на шифоньер, комод для белья, этажерки, книги, ковер с оленями на стене, сделанный из одеяла, купленный в сорок втором на барахолке, венские стулья в кухне… Все, чтоб ее ученый муж мог набраться сил для работы. Какого рода эта работа, она знала лишь приблизительно, потому что он никогда ничего ей не рассказывал. Частенько приходил мрачнее обыкновенно, и тогда она думала, что у него, вероятно, неприятности. Иногда говорил ей что-нибудь с порога, тогда она знала – все хорошо. Говорил что-нибудь обыденное, например, «что сегодня на ужин?» или «страшенная метель, а дома тепло».

   Бывали времена, когда она готова была выть от тоски. С кем, ну с кем поговорить? Из мужа слова не вытянешь. Сухарь! А она –  болтушка. Веселая вертушка. Как говорил один из ее дядьев – «матрешка». Экая пытка. Пожаловаться некому. Кто бы только знал ее муку…

   Ванечка. Что за звук ласковый – его имя. Никогда не думала, что так приятно произносить это имя. Ва-не-чка… У них Ванек в деревне было… Погибли, небось, все. Орловщина. Ванечка. Мальчик. Такой жалкий. Скоро на войну. Смотрит на нее – голубым огнем сжигает. Будто легкий флер смерти вокруг него. Потому что скоро ему уходить… Это сейчас он за партой. Мальчишка! Сколько раз она ловила его, когда с учебника списывал! Или эта его манера тихонько подсматривать за нею, когда она не видит… Оглянешься – опускает голубой огонь под веки. Вдруг не вернется? Сердце гулко ухнуло куда-то вниз и заныло. Недолговечное очарование. Неужели могут исчезнуть эти голубые глаза, этот крупный смеющийся рот, эти крепкие тонкие плечи? Как цветок. Юный, едва распустившийся. А завтра его прибьет градом к земле. Что он видел, Ванечка? Известно, многие чувствуют, что их убьют. И сделать ничего нельзя. Из-за его веселости тоже выглядывает жадный голод голубых глаз… Что же делать? Попросить мужа? Может он оставить его на заводе? Она попробовала представить, как просит… Бр… Муж холоден, как лед. Он и родного сына послал бы умирать. Не то, что этого мальчишку…

  

   Расцветало лето. Он уходил. Ванечка. Милый. Провожали всем классом. Прямо на поляне перед школой устроили танцы.

   Она часто доставала то фото, где они вместе. Вальс на траве. Он обнимает ее за талию и смотрит в глаза, она оперлась о его плечо… Теплый ветер раздувает подол ее светлого платья. Он смотрит, смотрит, смотрит до бесконечности… Долго еще потом она чувствовала его руки, обнимающие ее… Очень долго. Уж давно ушел он, а она – чувствовала. Каждый раз, смотря на фотографию, будто растворялась в том дне, чтобы снова ощутить его руки…

   Спросил тогда: «Будешь ждать».

   От страсти рот был сух и нем. Кивнула, молвила: «Да».

   «Тогда я вернусь. Смотри, ты обещала…»

   Милое светлое платье. Иногда она доставала его, упрятанное в шифоньер подальше. Гладила руками мелкие веселые цветочки его рисунка. Вот здесь он касался…

   Муж всегда пропадает на заводе. Что он там делает? Иногда приходит такой усталый, что даже не ест. Валится спать. Рано утром, когда она еще спит, - уходит снова. Такое чувство, что все производство на нем. Неужели так надо? Похудел страшно. Одни его печальные проникновенные глаза в лице. Шея – как у ребенка. Неужто без него цеха встанут? В войне уже перелом. Где там, как там ее Ванечка? Какая же она была дура, какая дура… Какая дура.

 

   Победа! Слово это звучало в каждом сердце. Она была огромной, как вся Советская страна, и личной, не больше человеческого сердца, неожиданной и жданной, горькой и пьянящей. Но это так, слова. Прилагательные. Чудо было в другом. В особой эманации счастья, разлитой в воздухе. Когда сразу очень много людей, весь огромный народ – счастлив, как один человек, возникает нечто удивительное, невозможное. Одна эмоция, слитая в миллионах умов, выраженная миллионами глаз и губ! Вихрь в небо! Победа! Боль, разделенная на всех – вполовину боль, радость, умноженная на сто миллионов, - радость в восьмой степени, которая ощущается каждым в отдельности! Нет, и не может быть слов, чтобы описать такую радость. Ее можно только выстрадать. И разделить со всеми.

 

   Ванечка вернулся. Месяца через два после Победы. Быстро очень. Сразу – в школу. Весь в пыли. Увидела в коридоре, ахнула. Дернул за рукав – в пустой класс. Схватил за бедра, рывком – в воздух. Закружились-завертелись стены. Глаза его – в центре Вселенной. Все те же. Голубой огонь. Только взрослые. Отпустил, расслабил руки. Съехала по нему вниз. Обдал горячечным дыханьем. Снова сжал. Не вырваться. Голова кругом. То ли слезы в глазах, то ли смех в горле. И все сметающее, все побеждающее желание.

   «Ждала?»

  

   Два года пролетели, будто во сне. В сладком, медовом сне. Что там в мире делается? Ей было все равно. Вроде Америка ядерную бомбу на Хиросиму с Нагасаки сбросила. Теперь нам, Советскому Союзу, грозится. Ей не страшно. Потому что у нее - Ванечка. С ним ей и смерть красна. Коллеги теперь говорили ей, что выглядит она замечательно. Будто на десять лет моложе. Какие дураки. Она чувствовала себя девчонкой. Ей снова было пятнадцать. Каждая новая весна была для нее первой. Вот так она теперь жила. Вот так видела мир. Ежеминутно думала о нем, о Ванечке, о своем мальчике. В каждом ее вдохе был он. О! Что только они не изобретали, чтобы видеться! Все дни ее теперь были сплошным приключением. Как в романах Дюма. Это раскрывало ее женскую сущность. Интрига – женского рода. Впервые она чувствовала себя по-настоящему, глубоко любимой. Муж? Он никогда не был так пылок с ней. Он никогда не открывал ей своего сердца. Будто жил всегда так, как положено. Как должно. Нужно иметь жену – они расписались. Нужно работать – работает. Надежен, как гранитная плита. И так же давит. Вряд ли от него можно ждать неожиданностей. Он ее не удивит. Да и, похоже, не стремится к этому. Она всегда была одинока с ним. Будто одна. Сама с собой. Он правильный! Самое подходящее слово. Правильный! Какое с ним приключение?!

   А бесить он ее стал теперь! Эта его отвратительная привычка курить! По две пачки в день! Окурки везде. Пепел. Очень неряшливая привычка. И вредная для ее здоровья. Чашки за собой никогда не моет! Никогда. Уж и кричала на него! Смотрит своими рассеянными глазами. Будто нет тут его. Будто это не он разбросал окурки. И чашки грязные – не его. Ужас.

   Последнее время он и вовсе, кажется, поселился на заводе. Ничего не объясняет. Работает до вечера, а потом остается. Завод-то секретный, военный. Документы выносить нельзя. Еду она ему с собой заворачивает. Потому что вечером там никого нет, столовая не работает. Возвращается ночью. Иногда и вовсе под утро. Поспит часик, перекусит, - и на завод. Кошмар. Ей-то, конечно, проще с Ванечкой встречаться. Несколько раз он даже приходил к ним домой. Когда Славик уснет, разумеется. Риск  ужасный. Но в этом и прелесть. Сердце колотится бешено. Еще надо так войти-выйти, чтоб соседи не прознали. Когда Коля вернется? Неизвестно. А расставаться с Ваней тяжело. Кажется – еще минутка, ну, еще… Еще один поцелуй… Поцелуй… слово-то какое.

   Надышаться невозможно.

 

   Коля все узнал. Добрая соседка рассказала. Ох, чтоб ей… Маруся сразу поняла, едва вошла в дом. Поздний осенний вечер. На темных улочках города – ни зги. Она шла спокойная – Коля никогда последнее время не возвращался рано. И вдруг…

   Он сидел на стуле в центре полутемной комнаты. И смотрел в пол, опустив голову. На столе рядом лежала огромная пачка денег. В первое мгновенье она была так заворожена видом денег – бросилась к столу. Он не поднял на нее глаз. Посмотрела на него. Тревога окатила волной. «Он знает», - мелькнула четкая мысль.

   «Откуда?» - спросила.

   «Заработал».

   «Сколько здесь?» - задавала вопросы машинально.

   «Четырнадцать тысяч».

   «Четырнадцать?... тысяч?»…

   От невозможности этой суммы голова пошла кругом.

   «Коля…»

   «Я все знаю… Про тебя и этого…»

   Ноги подкосились. Очень, очень захотелось сесть. Огляделась. Оперлась о стол…

   Коля встал и вышел. В дверях сказал:

«Эти деньги – от Сталина – они твои. Надеюсь, ты их не растранжиришь. А потратишь на сына».

   Рухнула на его стул. Слышала, как он собирал вещи. Возмущение поднялось в ней, как пена на волне. Вскочила. Совсем другая, чем минуту назад. Одним прыжком оказалась в соседней комнате.

 «Ты! Ты!», - кричала она. – «Убирайся! И пепельницы свои захвати, вот!»

   Раскидала окурки по комнате. Пепел облаком – вокруг.

   «Считаешь себя святым, да?! Ты хоть знаешь, каково с тобой жить?!!! Как со стеной! Как с чурбаном деревянным! Разве ты советский?! Ха! Ты знаешь, как тебя все зовут? Граф! Граф!!! Ха! Правильно!»

   Коля похолодел так, что стали белыми костяшки сжатых пальцев. Секунду он ничего не видел. Гнев залил глаза чернотой. Выхватил из чемодана единственное полотенце, которое брал с собой. Намотал конец на руку.

   Стегал ее длинным полотенцем, как кнутом.

«Дрянь!!! Дрянь!!! Быдло деревенское! Ты у меня детей рожать будешь, как тебе и положено! Много!!! Вознеслась очень! Барыней себя чувствуешь?! Дрянь!!!»

   Проснулся сын. Сел на кровати. Заплакал от страха.

   Коля бросил полотенце. Подхватил сына на руки. Покружил. Уже тяжелый. Снова уложил спать. Долго успокаивал его словами, баюкал. Наконец, ребенок уснул.

   Утро осветило раскрытый чемодан с ворохом одежды в нем.

   Проснувшись, Маруся мгновенно вспомнила вчерашнее. Муторная душевная тошнота сдавила горло. Что теперь будет? Она останется одна с сыном? Не брать же в мужья этого мальчика. Засмеют. Ох. Тело, руки, лицо – все ныло от хлестких ударов мужа. Да еще мысли скребли сознание, сверлили мозг: что будет. Позор, конечно. Все и так все знали. На работе – догадывались. Но одно дело – внешне все пристойно, а другое – когда будут тыкать пальцем. А как он взбесился, когда его кличку ему выдала! Хорошо, что все сказала ему. А то правильным себя считает очень.

   Встала кое-как. Голова болела. Сегодня у нее выходной. И то хлеб. Пошла в кухню – ставить чайник.

   Мужа дома не было. На работу ушел. Как хорошо. А то она вот сейчас, в данную минуту, такая вся еще слабая и теплая от сна, - просто ну не знала, как смотреть ему в глаза…

   Чашка с его недопитым чаем стояла в кухне. Маруся ее помыла.

 

  

   Маруся – имя-то какое старое. Древнее имя. Древнее, чем Мария. Ма-руся – Моя Русь. Мара – богиня смерти у дохристианских славян. Вряд ли Маруся знает об этом. Никогда он ее Марусей не назовет больше. Никогда. Если только в мыслях. И то… Ну ее. К свиньям. Так что про себя, молча, он, может, и скажет: Маруся. Хорошо, что мысли пока читать не научились. А то все секреты еще быстрей распространялись бы. Он привык молчать. Привычка эта стала его натурой. Неотъемлемой частью самой его сущности.

   Да… Славны были наши щуры и пращуры… Все знали об этом мире. И о том… Литературы такой в Советском Союзе нет. Ничего о корнях наших, русских. А зачем? У нас все с нуля. «Мы свой, мы новый мир построим…»

   У него были старые книги. Всю жизнь таскал их с собой, куда б не посылали те, от кого зависела его судьба.

«Напрасно забываем наши доблестные старые времена и идем куда – неведомо».

    Еще он помнил сказки, которые мама рассказывала ему в детстве. Былины. Рассказывала про то, во что верили далекие предки. Правь, явь и навь. Он хорошо помнил. Явь – то, что видим, то, что вокруг, наш видимый мир. Навь – мир богов, умерших и всяких волшебных духов: русалок, лешаков, домовых. Правь – это правда. Правда связывает все в этом мире. Она скрепляет и явь с навью. Жить можно только по правде. Бог приемлет только правду. Отсюда и слова: правило, правильный, правдивый, правый и т.д. Их так много в нашем языке! Если жить не по правде, происходит некое искривление. Причем не только в яви, но и в нави.

   Пришли мы на землю, ставшую нашей, русскою, очень давно. Две с половиной тысячи лет назад. Пришли из районов современной северной Индии…

   Мы – православные, потому что Правь Славим, живем правдой.  Славяне – потому что славные, сильные.

     Новые идеологи сказали: есть только явь. Нет нави и прави. Правь – это коммунизм. И рухнул мир. И погибли миллионы русских. Потому что Бог триедин. Самая устойчивая фигура – треугольник. Можно найти множество инженерных аналогий. Недаром у нас на Руси все сказки основаны на цифре «три». Да и не язычники наши предки были. Верили в единую божественную сущность. Только ипостаси у него, Бога, разные, триединые: Сварог, Свентовид и Перун. И так далее. Все – по три.

  «Если найдется такой заблуждающийся, который начнет пересчитывать богов, разделяя их в Сварге, он изгнан будет из Рода, поскольку мы не имеем богов разных. Вышень, Сварог и иные – суть множество, поскольку бог и един и множественен. И пусть никто не разделяет того множества и не говорит, что мы имеем много богов… Грецколане ведь не богов почитают и не людей, но каменные изваяния, подобные мужам. А наши боги – суть образы».

alt      

   Иногда он смотрел на свои книги и думал, что вот они, его единственные друзья.

 

 

   «Поучимся же древней мудрости и ввергнемся в нее своими душами, ибо это – наше, которое идет от богов. И на коло, сотворив молитву богам, узрим в себе силу – данный нам Дар богов, и понапрасну ничего от них не потребуем. И вот души Пращуров из Ирия смотрят на нас, и там Жаля плачет и нарекает нам, что мы пренебрегаем Правью, Навью и Явью… Пренебрегаем, да еще и глумимся над Истиной… Недостойны мы быть Даждьбожьими внуками!»

    Вздыхал. Не с кем ему поговорить. Всю жизнь молчал. Теперь старый. Поздно говорить.

   Ма-руся. И как он смог с ней жизнь прожить? Она глупая. Настоящая мещанка. До сих пор его мутит от ее слов, жестов, от мыслей, не дальше стоимости колбасы, от этого извечного верченья перед зеркалом, от платьев фасонистых – безвкусных до невероятия. Бантики, рюшки, цветы аляпистые. Она думает, на нее на улице оглядываются, потому что стараются ее платье запомнить. Еще чего! На нее смотрят, как на ненормальную. Как на уродство – не хочешь смотреть, знаешь, что смотреть нельзя – а смотришь… Господи! Как он устал от нее. Смертельно устал. Всегда жил по правде, по прави – потому и вытерпел. Души в ней    – ноль. Глубина мыслей – не толще шифона. Она ничего не видит вокруг, будто живет с повязкой на глазах. Она ж в деревне выросла, так почему природа для нее – только «воздухом дышать»? Только польза. Если есть польза – она понимает. А как березы плакучие ветками качают-прощаются с ними, старыми – не видит.

   Быта он никогда не замечал. Проходил сквозь него, как нейтрино через вакуум. Нейтрино может и через плазму солнца… Потому что всю жизнь жил другими вещами. Духом. Своей работой, столь ценимой советской властью. Природой, которую чувствовал на самом высоком уровне биения своего сердца. Чувствовал той острой болью, которая всегда означала для него только любовь. Любовь – боль. Когда он смотрел на природу, на все сотворенное вокруг, боль и восторг брали его в плен. Думал -  не выдержит сердце. Этот наш мир так хрупок. Он знает об этом. Кому еще, как не ему, знать? Когда-то, в далекой теперь молодости, он любил гулять по уральским лесам. Вот там – настоящий лес. В таком могут и лешие водиться. Шутка. Потому что там, только там – он мог быть один. Как же он любил одиночество! Иногда оно превращалось в небывалую роскошь, недоступную, совершенно недоступную ему. Он был без одиночества, как рыба без воды. Оно было необходимо ему. Так уж был устроен. Если хотя бы полчаса в день не был наедине с собой, начинал сходить с ума. То ли дело его жена! Может сутки напролет быть в обществе. Тра-та-та. Тра-та-та. Бездумный моторчик в языке. На вечном аккумуляторе. Если не с кем поговорить, она говорит с ним. Ужасно. Слушать ее глупости невыносимо. Да еще она так и не избавилась от некоторых деревенских словечек. «Батюшки, пхать, умаяться, замараться, давеча, испортить девку» и т.д. Его аж коробило всего. Потому он уходил в леса. Там не страшно проговориться о государственных секретах. Там нет жены. Там никого нет. Только глушь непроходимая, многолетняя листва, грибы под нею, упавшие деревья, птичий, тревожный перезвон, воздух, чистый до головокружения. Иногда он видел что-нибудь очень трогательное. Одинокий росток, пробившийся из земли, плачущие соком березы, дорожки муравьев. Тогда он надолго застывал рядом. Смотрел бездумно, счастливо, не шевелясь. Разглядывал каждую былинку. Мог простоять час или два. Ему было хорошо. Только в лесу ему было хорошо. Влес – бог Велес. Бог скота. Почему не леса? Ему было так спокойно, словно кто-то большой и важный смотрел на него, улыбался и ласкал.  Взор – видами леса, ноги – листвой и травой, руки – шершавой корой и нежной кожей грибов, слух – вздохами деревьев и трелями птиц, обоняние – пьянящим ароматом трав.

   Казалось невероятным, что где-то – война. В своем последнем письме Люба, его старшая сестра, рассказала, как младший брат Сережа, летчик, пролетая в Орле над их домом, качнул ей на прощанье крыльями. На прощанье… Он погиб. Сразу после этого, через несколько дней, на Украине. Люба тоже погибла. Они – русские. Очень сильные люди. Самые сильные на свете. Самый древний народ. Древнее, чем немцы. Он-то знает. Ему мама рассказала. Анна Иоанновна. Они победят. Он, именно он, все для этого сделает. Чтоб его сын когда-нибудь вот так же шел по лесу…

   «…это – путь Прави, а иного мы иметь не должны. Услышь, потомок, песнь Славы и держи в своем сердце Русь, которая есть и пребудет землей нашей. И мы должны оборонять ее от врагов и умирать за нее, как день умирает без Солнца-Сурьи…»

 

   Сейчас, старый, он уже не мог ходить далеко. Сердце держало его на коротком поводке. Один раз разорванное сердце уже не будет прежним… До сих пор он работал. Это спасало его от жены. От ее невыносимого общества. Кроме того, знал: он приносит пользу. Потому что еще приходят, бывает, ему новые мысли. Из тех, что двигают вперед нас, людей. Благодаря работе он имел свое одиночество каждый день. Любил ездить в командировки. Близкие, разумеется. В Реутов – там еще один завод, в Москву – на Масловку, дом девяносто – в первый Государственный проектный институт,  в ЦАГИ – центральный аэрогидродинамический институт.

   Они с женой поделили сутки между собой. Но, наверное, знал об этом только он. Усмехался. Да, он всегда любил раннее, раннее утро. Самое раннее, рассветное. Оно наполняло его восторгом предвкушения чего-то чудесного. Новый день, готовый явиться миру. Главное же – утром, таким ранним, когда просыпаются только птицы, люди еще спят. Где бы он ни находился, он сможет прочувствовать одиночество. Просыпался всегда в одно и то же время, без будильника. Зимой – темень черная. Огни домов вокруг – не горят. Вставал тихо-тихо, как привык за долгие годы. Жена спит. Шел в кухню, зажигал свет, ставил чайник. Слышал когда-то, что большинство инфарктов случается именно в самые ранние утренние часы, когда человек спит. Да, он боялся второго инфаркта, потому что для его глубоко треснувшего сердца это, скорее всего, означало бы смерть. Так он вставал еще раньше. Он обманывал сонную старуху с косой. Медленно, медленно пил чай. Он всегда здорово бодрил его. Индийский, со слоном на этикетке. Сноха-татарка доставала в своей торговле. Вздохнул. Все равно он не мог без этого чая. Его любимая чашка была сильно сужающаяся к низу. Чтобы самый последний глоток, самый вкусный – был горячим. Одна карамелька за щеку – на всю чашку.

   Уходил на работу. Шел пешком, не торопясь, останавливаясь, чтобы успокоилось трепещущее сердце. Когда стоял, думал о готовящемся рассвете. На душе теплело.

   Первые солнечные лучи всегда впитывал всем сердцем. Расплавленное золото, чистая сила. Она вливалась в глаза, наполняла его целиком сиянием, до самых краев, и оставалась трепещущей звездой в сердце…

    Его завод – секретный. Государственный союзный завод п/я 630. Корпуса ракет. Радиации нет. Только механика. Чистый у них городок. Это хорошо. Так вот где суждено ему увидеть последний рассвет. В Подмосковье. А он-то когда-то думал, что в доме на набережной, с видом на Кремль. Всегда хотел жить с видом на Кремль. Кроме всего прочего, знал доподлинно, что достоин. Потому что таких, как он, можно пересчитать по пальцам двух рук. Его никто не знал в Советском Союзе. Нельзя было знать. Крупных ученых-теоретиков – знали все. Его - никто.

   Но - просить! Никогда! Никогда!!! Сколько нервов Маруся вытрепала. «Сходи! Попроси!» Только смотрел на нее… Уж потом и заикаться перестала. Неужто поняла? Вряд ли. Поняла только то, что от него нельзя добиться – пойти просить…

    Тихо шел. Тихо, тихо. Всю жизнь прошел так…

   Жене он оставил поздний вечер и ночь. У нее всегда дела найдутся. Иногда сидит – шьет себе чего-нибудь за полночь.  Ложился спать рано. Поменьше видеть ее. Таким образом, в будни она мелькала перед глазами каких-нибудь пару часов. Ведь есть еще черные, рабочие то есть, субботы. Для него – праздник…

  

   …Он часто предугадывал события. Приходило такое знание иногда – внезапно, иногда - предварялось неясным томлением, будто растущим в груди неудобством. Когда такое случалось, он знал – ждет его испытание. Готовиться к нему? Зачем? Главное – как? Готовься - не готовься, все равно падать больно. Однако предупрежден - значит вооружен.

   Однажды, будучи студентом рабфака в Ленинграде, испытал такое предчувствие неотвратимой неприятности. Утром в тот день проснулся рано, ребята, соседи по комнате, еще спали. Включил настольную лампу. Уборщица натопила жарко печь, и комнатная духота заставила спящих ребят сбросить с себя одеяла. Он взял мыло, полотенце и зубную щетку. Умылся. Когда вернулся, все еще спали. Рядом лежала книга. «Повести Белкина». Читал, и не раз. Взялся заново. Не пошло чтение. Что такое? Пробовал писать дневник – любимое занятие. Старался ухватить нить предыдущего повествования – ничего не выходило. Бросил и это. Лежал, одетый и обутый на постели, и ловил смутную тревогу, теснящую грудь. Каждый раз ему казалось в этот момент, что он заболевает гриппом. Так ему было плохо. Мучительное это время, страшно мучительное. Не отпустит до тех пор, пока не узнает он, что заставляло томиться. Обычно в таком случае он выходит из общежития и долго бродит по улицам Ленинграда, рассуждая, ища выхода, объяснения этому душевному гриппу. На этот раз он никуда не пошел. Лежал, не шевелясь. Если не шевелиться – не так противно…

    Прозвучал будильник. Ребята встрепенулись. Весело переговариваясь и перешучиваясь, занялись утренними делами. Ему, Коле, сегодня нужно только к четырем на занятия. Остальным его соседям – к девяти утра. Это немного унимало душевную тошноту. Скоро он останется один. Одиночество всегда действовало на него, как лекарство. Он любил пустую комнату, в полном его распоряжении. Когда не нужно держать на лице маску, не надо произносить полагающихся слов…

 

   Вспомнил, как поступил на рабфак. Еще одна ступень перед институтом. Еще одна высота. Он ее взял. И как! Самому странно показалось. Ехал поездом из Керчи. С завода, на котором работал лаборантом. Знал о себе уже тогда – он птица высокого полета. Не лаборантом ему быть! Хоть эта профессия в большом почете. Нет в Советском Союзе молодых инженеров! Только старая гвардия. Те, из царских времен. Немцы. Аккуратны, умны, педантичны. Евреи. Скрытны, хитры, отлично знают дело. Немцы – на ведущих должностях. Им нужна смена. Потому и рванул в город на Неве. Денег с собой – гроши. В Ленинграде - ни одного знакомого, где можно было бы остановиться, найти кров над головой. А ведь это город его предков, его корней. Город его рождения. Из Санкт-Петербурга уезжал его дед с будущим его отцом, Степаном Степановичем, тогда еще мальчишкой. Да что корни? Их все выкорчевала новая власть. Никого. Пусто ему в мире. В Ленинграде – он один, как перст. С собой – только письмо с завода о желательности его обучения. Прямо с поезда отправился в приемную комиссию  рабфака.

    Человек в приемной комиссии вскинул на него глаза, прочтя письмо. Было что-то в этих глазах, какая-то тайная мысль, недоступная ему. Будто знал его человек. А он его – нет.

   «Рожков?... Экзамены уже заканчиваются. Сегодня последний день».

   Разумеется, об этом он не мог знать.

   «Но я не могу вернуться!»

   У него не было даже денег на обратный билет.

   Человек пожал плечами. Смотрел на него, смотрел… Будто искал что-то в чертах…

   «Знаешь что, Рожков? Ты хорошо готовился?... Попробуй сдать все экзамены в один день».

   И человек бегло написал все аудитории, предметы и имена преподавателей.

  «Только быстро. На математику беги прям сейчас. Начало через десять минут… Я напишу тебе пропуск…»

   Бросился на математику. Со всех ног. Сдал! На пять! Воодушевленный успехом, сдал физику, историю и написал сочинение. Везде будто кто-то невидимый распахивал перед ним двери. По-другому и не скажешь. Через пять часов, усталый, но счастливый, вернулся к человеку из приемной комиссии.

   Тот улыбнулся. «Сдал?... Что и следовало доказать…Так… Молодец, Рожков… Сюда, между прочим, не так просто попасть. Так что мои поздравления. Трудность только одна. Мы не можем предоставить вам общежитие. Может быть, позже. Через полгодика».

   У Коли вытянулось лицо.

   «Мне негде жить…»

   Человек сочувственно посмотрел на него.

   «Ничем не могу помочь… Занятия начнутся через неделю».

   Вышел на свежий воздух, вдохнул отчаянно. Что теперь делать?! Пошел на вокзал. Но в двенадцать ночи вокзал закрыли. Всех, сидящих в нем, выставили на улицу. Вышел и он. Единственный небольшой чемодан оставил в камере хранения. Лил холодный северный дождь. Всю ночь простоял под карнизом, тесно прижавшись к стене. Утро осветило его серое от усталости лицо. Когда вокзал открыли, бросился на лавку. Уснул. Проснулся быстро. Было жестко. Все вспомнил. Рабфак, странного человека в приемной комиссии, негде жить, вокзал закрывается в полночь… Пошел бродить по городу. Искать работу, где могли бы предоставить хоть какую-нибудь койку. Увы. Везде, куда он ни обращался, специалисты его уровня нужны были только на полный рабочий день. И выходить надо было с утра. То есть в те часы, в которые он должен быть на учебе. В отчаянии, Коля вернулся на вокзал. Шесть долгих и мучительных, дождливых питерских ночей простоял он под карнизом вокзала. Гроши быстро таяли. Он устал так, как не уставал никогда в жизни. Очень хотелось помыться. С горем пополам ему удалось сменить рубашку. Сил совсем не было. На седьмой день, почти ничего не соображая, он брел по какой-то улице. Вдруг из внезапно открывшегося рядом с ним подъезда вывалились две пьяных барышни. Веселые, расхристанные. Полуодетые. Увидели его, шатающегося. Налетели. Уцепили руками. Тормошили, целовали, гладили. Он едва освободился. «Какой хорошенький!» Страстно уговаривали идти с ними. Обещали накормить. Коля подумал, что за мягкую кровать сейчас он мог бы отдать что угодно. Но девкам этим мотнул головой и двинул дальше, пошатываясь. Юношеская скромность все равно не дала бы ему сказать им «да». Они еще долго кричали ему что-то вслед. В голове была какая-то тягучая муть. Будто все вокруг, даже девки эти – просто плод его воображения. Он никогда раньше таких барышень не видел. Это еще больше усугубляло нереальность происходящего.

   Очень хотелось есть. Деньги надо экономить. Строго. Где же поесть, насытиться, но дешево? Спросил у какой-то старушки, чистенькой, манерной, одетой так, как одевались до революции, очень вежливой, настоящей питербурженки.

   «Видите дом Рожковых?» - кивнула головой старушка. – «За ним свернете налево. В следующем доме ступеньки вниз, в подвал. Там пельменная».

   Ого! Еще не хватало! Вдруг родственники? К стенке за таких родственников… Вряд ли. Рожковых много. Фамилия – распространенная. Это хорошо… Ему так дурно. В глазах темнеет. Облокотился о чугунную ограду на набережной. Сейчас упадет в обморок, кажется. Дыхание сдавило грудь… Красивый дом… Пять этажей. Очень длинный. С круглыми торцами-башенками. Рожковы? Может, ему послышалось? В таком состоянии он не удивился бы этому.

   До пельменной он дошел.

   Часам к пяти вечера, когда вдоль улиц ложились косые солнечные лучи, он набрел на извозчичий двор. От конюшен пахло навозом. Старик сторож спросил его, что ему угодно. Коля сказал, что ищет работу. Только во второй половине дня. Но главное – ему нужен ночлег. Старик окинул его взглядом.

   «Идем. Покажу тебя начальству».

   Как потом уже Коля узнал, любимым выражением старика было «Сопля ты, кудельная». Скажем, «Ах ты, поганец, сопля ты кудельная!» - если какой-нибудь молодой извозчик напивался пьян. Или: «Но, капризная, сопля кудельная!» - к лошади. Очень оно, это его выражение, Коле нравилось.

   Оказалось, что извозчичий двор приобрел автомобиль. Для директора. Только машина стояла, потому что они не могли ее починить. Коля осмотрел ее и сказал, что нужно сделать. Довольный директор взял его механиком. Добрый старик-сторож отвел в какой-то сарай.

   «Не знаю, милок, устроит ли тебя солома. Но она свежая. Здесь удобно. Сам сплю».

   Подкинул еще пару душистых травных охапок.

   Коля опустился на них. Даже не помнил, как лег. В конце этого движения он уже спал, крепко спал…

 

   «Ты болен?» - услышал над ухом вопрос Васи.

  Мотнул головой.

   «Ха. Ну, так раздевайся и можешь спать хоть до половины четвертого!»

   В это утро ребята выходили как-то странно, по одиночке. Первым вышел Вася, потом Гошка, последним – Теодор. Теодор возился с медвежьей расторопностью. Едва двигался. Коля с ожесточением смотрел на него.

   «Уже без пяти девять, опоздаешь на занятия» - сказал он. Ему страстно хотелось остаться наедине с собой, чтобы унять гложущую тоску внимательным размышлением, самокопанием.

   «Подумаешь, какая важность. Ну, опоздаю на один урок…»

   Теодор мелькал перед его глазами еще минут десять. Наконец, за ним закрылась дверь.

    Стал думать. Теперь он студент Ленинградского физико-технического института. Ого. Как же счастлив этим. Иногда смотрел на себя как бы со стороны – сердце наполнялось радостью достижения. Он смог! И обязан этим только себе. Своему уму. Да, конечно, везению тому, на рабфаке. Потом уже он понял, что его фамилия – Рожков – располагала к нему преподавателей. Вроде, работал там еще некий Рожков… Только о нем все помалкивали… Лежи - не лежи, а беда не придет, если сам с места не двинешься. Надо встать, идти в институт…

   С первой минуты входа, с первой встречи – муть в душе поднялась с новой силой. Те, кого встречал он – были ему неприятны. Искал своего друга – по всем этажам – не нашел. По дороге к деканату, в узком коридоре, в давке – ему отчаянно больно наступили на ногу. Хотел двинуть раззяве в челюсть. Едва сдержался. Так вот оно. В деканате взял список на стипендию. Его в нем не было. Что это значило? Он и так жил впроголодь. Черный хлеб и самые дешевые папиросы. Ни у кого ничего никогда не просил. Никогда! Он и сам не знал, почему. В нем не было эдакой простецкой удали, которая позволяла его товарищам всякий раз стрелять у него то сигареты, то деньги. Отдавал он не жалея, а вот брать… Противно как-то было. Не было у него уважения к ним… Чтобы просьбу вымолвить. Нет его в списке! За что? Он-то знал, что не за что. Все экзамены сдал. На «пять» - математику, на «четыре» – электротехнику, на «три» – механику. За что?! Вся прежняя дурнота схлынула. Гнев рос и рос, как цунами в груди. Что теперь будет? Подходит зима, а у него нет ни обуви, ни зимней одежды. Надо приобрести. Но как? Двинул снова к деканату. Возле него стояла огромная очередь – человек семьдесят. Тех, кто, как и он, остался без единственных грошей. Пошел напрямик. Ему кричали. Мимо. «Лучше не ходить!» Мимо советчиков. Народ стоял сердитый. Как раз вышел проситель. Красный и расстроенный. Одного взгляда на него было достаточно, чтоб понять: ничего он не добился.

   Коля вошел.

   «Что скажите?» - не глядя на него, спросил зам. декана Гуделайтус, роясь в бумагах. Такое обращение отбило желание здороваться. Перешел сразу к делу.

   «Почему сняли со стипендии?»

   «Фамилия. Группа».

   «Рожков. Девяносто четвертая».

   Гуделайтус водил в журнале ручкой. Наткнулся на оценку «пять» по математике. Дальше – механика. «Три».

   «Несвоевременно сдавали механику. За это и сняли. Все».

   Гуделайтус захлопнул журнал.

   Коля отобрал его у него.

   «Что вы хотите?!» В голосе Гуделайтуса звучала неприкрытая грубость.

  «Я хочу, чтобы вы посмотрели список студентов, участвующих во всесоюзной переписи. И вспомнили приказ ректора! Механику для нас перенесли! Я к ректору сейчас пойду!»

   Губы Гуделайтуса задрожали.

«Вы с кем разговариваете?!»

«С заместителем декана общетехнического отделения, Гуделайтусом».

   Прямой ответ окончательно вывел его из терпения.

«Вон!!!»

«Не дождетесь! Потрудитесь открыть списки! И приказ!»

   Эту войну уже давно наблюдал сам декан. Он вмешался:

«Вижу, товарищ Рожков, произошла ошибка. Это поправимо».

«У вас дисциплина слабовата» - уже менее уверенно сказал Гуделайтус.

   Коля расхохотался.

«Это вы сейчас в списках вычитали?»

   Не будь декана, Гуделайтус, наверное, бросился бы на него с кулаками. Так свирепо сверкнули его глаза за стеклами очков.

«Я восстанавливаю вас на стипендию», - исходя желчью, выдавил он.

   Не сказав ни слова, Коля повернулся и вышел.

   Затихшая очередь встретила его у выхода. На него смотрели во все глаза. Робкие глаза. Знакомый парень спросил:

«Что ты так с ним громко разговаривал?»

«Любезничал».

«А что так кричали?»

«Шутили».

«Шуточки… Что он мне теперь скажет…»

«А ты больше с ним любезничай, как я. И восстановит».

   Ему страстно хотелось найти своего друга – поделиться радостью. Он снова бегал по этажам. Но друга так и не нашел.

    Для него была важна эта победа над Гуделайтусом. Не только потому, что он теперь не умрет с голоду и не бросит институт. Теперь он знал точно: он всего в жизни добьется, даже если придется пройти огонь и воду… Не стоит прощать тех, кто бросает в тебя камень. Нужно уметь постоять за себя. Сегодня он – молодец! В груди прыгала радость. Ему ничто и никто не страшен. Он – победитель. Николай Рожков – инженер! Он станет им! И займет то место в жизни, которого достоин! И, в конце концов, купит зимнюю одежду и обувь.

   Когда он вернулся в общежитие, комната была пуста. Вот так удача! Воистину, если начинает везти, везет во всем! Даже следа его утренней дурноты не осталось. Напротив, он чувствовал победный подъем. Всю дорогу от института в голове вертелись стихотворные строчки. Он никак не мог вылить их в окончательную форму. Только ритм и обрывки фраз. Здесь же, воодушевившись одиночеством, схватил первый попавшийся лист. Вверху его было начало примера из высшей математики. Он аккуратно отчеркнул пример и записал:

   «Бывают в жизни эпизоды.

     Бывают в жизни два пути.

     От них бывают и невзгоды.

     Так угадай, каким итти.

     Бывают люди – и такие,

     Что жизнь игрушкой им дана.

     Для них решение – простое,

     Дорога к счастию – одна.

     Для них заботы нет другой,

     Как только петь и веселиться.

     Не уважают хлеб сухой,

     Сырую воду – чтоб напиться.

     А для других – совсем иное.

     Они не могут праздно жить.

     У них сердца только живые.

     А роскошь – могут позабыть.

     Бывают в жизни эпизоды.

     Бывают в жизни два пути.

     От них бывают и невзгоды.

     Так угадай – каким итти?»

  Размашисто подписал и поставил дату.

  Лег на койку и мгновенно уснул.

   …Очнулся оттого, что с него кто-то стаскивал одеяло. Он попробовал удержать его и перевернуться на другой бок, но к этим рукам присоединились еще и еще. Противный смех так и лез в уши. Пришлось открыть глаза. Ба! Что увидел он. В первое мгновение, если б не эта побудка, подумал бы, что еще спит… Друзья по заводу в Керчи! Вот это сюрприз! Улыбался смущенно, угощал чаем… Сразу же, ярко и образно, встала вся картина его прошлой, керченской жизни. Острой болью в грудь вонзилась она. Потому что оставил он там правильную, нежную, самую лучшую…

   Потому что до сих пор каждый его день начинался с этой боли, с воспоминания о той тяжкой жертве, которую он принес… Каждый день – с мысли – а правильно ли? Имел он на это право? То, что звало его сюда, в Ленинград, учиться, неуемная, огромная сила-тяга – праведна ли она? Как же та, любимая, самая нежная, самая верная, самая лучшая?

 

   …Сейчас, спустя долгие, долгие годы, он все еще помнил ее. Серафима. Святая и чистая. Серьезная и скромная. Красивая и горячая. Глаза. Что у нее за глаза были! Черные, огромные, смотрящие прямо в самую сердцевину его… Может, он и на Марусе женился, потому что у нее ярко-карие глаза были… Этим она напоминала ему Серафиму. Больше в Марусе ничего, ничего не оказалось стоящего. За что сердце отдать. Как же он страдал с ней! Начал мучиться почти сразу, после женитьбы. Она, Маруся, любила его. Это он видел бесспорно. Его вообще женщины любили. Едва видели, западали сразу. Говорили ему, что красив. Прямо в глаза. Ужас. Вспомнил, как однажды рассматривал в зеркало свое лицо, трогал ушибленную челюсть… Вспомнил, как отстаивал себя, свою отвагу и право быть любимым красавицей Серафимой перед керченской заводской шпаной. Заводилой там был Майборода, увивавший за Серафимой, но противный ей. Выставлял этот Майборода напоказ свою медную цепочку на запястье, как дурак. Думал, все посчитают, что золотая. Кретин.

   Даже тогда, в зеркало, Коля улыбнулся себе. «Я – молодец!» Майборода получил свое. Больше не сунется. Ему, конечно, тоже досталось. Потрогал челюсть. Немного болела, но терпимо. Пришлось постоять за себя. Поэтому он рассматривал свое лицо в зеркале и трогал нывшую челюсть. Но каков, подлец! Привел своих дружков, зная, что он будет один!

   …А он красив! Глаза – карие, томные, с размахом голубиных крыльев. Высокий гладкий лоб, нежный, почти женственный, очерк ровных бровей, небольшой, четко обрисованный рот. В целом – ни одной грубой черты. Но характер он свой показал! Долго будет Майборода его тумак помнить! В этой жизни главное – ничего не бояться. И никого. Никого! И не прощать ударов!

   …На заводе его работа заключалась в изготовлении проб кокса или чугуна. Он был аккуратен. Никогда не оставлял на рабочем месте грязи. Никогда не выслуживался перед начальством. Общался со всеми – на равных. Главное – делал свою работу. Быстро и без ошибок. Постепенно его, самого молодого, восемнадцатилетнего, стали уважать больше, чем тех, кто проработал там годы. Окружающие рабочие, даже лаборанты старались подражать ему. Вокруг него был некий ореол привлекательности, некий шарм, выстраивающий шахматную партию из людей и событий. Сослуживцы, даже не отдавая себе в этом отчета, откликались на его шарм. Его уважали, ему улыбались. С ним хотели быть рядом. Он, созвав совет из рабочих во время перерыва, сделал предложение требовать для них нового оборудования и обустройства обеденной комнаты. Все были в восторге. Кроме Майбороды. Выдвинув требования, они добились своего. А ведь до этого в этой комнате не было даже стола!

   Самая красивая девушка, Серафима, – влюбилась в него. Ему было восемнадцать, ей – двадцать три. Ну и что! Она была проста. Судомойка. Все их первые встречи, взгляды, мимолетные разговоры – он помнил всю жизнь, будто они были вчера.

   По нему сходила с ума дочь главного инженера завода, Дженни Паукер. Женя, в общем. Заносчивая девчонка. Она никогда раньше не приходила в мастерскую, не общалась с рабочими. Теперь же она часто подходила к чугунной плите или сверлильному станку, если Коля работал за ним. Стояла и смотрела. Однажды, не выдержав ее упорства, Коля предложил научить ее сверлить на станке чугунную болванку в мелкую стружку. Женя сразу согласилась. Она взялась за грязные рычаги своими изнеженными руками. Раньше она не только боялась подойти к станку, но и к людям, которые на них работают. У нее был жених, сын инженера, начальника силового цеха, такой же, как она, изнеженный и раздушенный. Каждый день они вместе шли с завода, возвращаясь в особняк, где жило начальство. Когда же она уходила, наконец, от Коли, наверх, ребята шутили над ним, дразня ею. «Чего доброго, она совсем перейдет к нам работать. Гы». Он улыбался. Женя ему не нравилась. Он предпочел Серафиму.

    Майборода был вне себя. Придирался к новичку по всякому поводу. Коля ставил его на место. Это еще больше злило задиру. Дело в том, что с приходом Коли изменилась расстановка сил. До него Майборода был главным авторитетом на их участке завода. Теперь – Коля. Кость в горле. Дошло до прямой угрозы со стороны Майбороды. Коля насквозь видел его и все его задумки. Кретин безмозглый. Будто книгу читал. Чтобы отстоять свой авторитет, Майборода хотел дождаться конца рабочего дня, и, поскольку Коля уходил всегда почти последним, выйти вместе с ним. Было б замечательно провести его не по дороге, а с задней стороны электроцеха… Нанести неожиданный удар, не доходя центрального склада… А там у него – засада…

   Сначала все складывалась так, как хотелось Майбороде. Они – с Колей, мимо электроцеха… Только Коля был очень внимателен и осторожен, следил за движениями Майбороды, которому никак не удавалось застать Колю врасплох. И начать свой «разговор». Не выдержав, Майборода остановился, выхватив из кармана свинчатку, сжав зубы, прошипел: «Здесь мы будем говорить вот этим!» Быстрым движением он хотел ударить Колю под ложечку, и, повалив, намять бока. Но Коля встретил удар, хотя и не смог полностью смягчить его. Челюсть все же задело. И руку. Коля отскочил, рассмеявшись. Из засады вышли еще два молодчика – дружки Майбороды. Шли они медленно, чтоб не привлекать к себе внимания. Тогда Коля, оценив время и расстояние, сказал:

   «Хочешь, расскажу тебе случай. Однажды гуляли парень с девушкой. Навстречу им – двое парней. Стали незнакомцы к девушке приставать. Тогда друг девушки голым кулаком, обрати внимание, вот таким, без свинчатки, сделал такой удар…   Майборода рухнул на землю и завизжал, как резаный поросенок. «Вот ты как он, так же завизжал» - закончил Коля историю. «Когда у тебя подживет челюсть, ты мне скажи, чтоб тебе не быть косоротым, я покажу тебе этот классический удар с левой руки…»

   Быстро пошел прочь. Не оглядываясь.

   Серафима с подругой Аней и ее мужем, Тишей, и рабочий Ткачев шли ему навстречу. Он открыто улыбался им. Теперь на него не смогут напасть. Коля и не подозревал, что они все видели. Думал - они лишь знали, что Майборода вызвал его на разговор.

   Серафима оперлась о его плечо. О, рай! Он замер от такого подарка судьбы. Рай – чувствовать ее трепетное дыхание рядом, так близко, ее грудь, прижимать к ребрам ее руку. Ближе, ближе, касаться изредка бедрами… Он ни за что не смог бы так смело себя вести. Но «разговор» с Майбородой зажег его кровь. Пережитое волнение сменилось волной радости.

   Сели в электричку до города.

   «И долго вы с Майбородой разговаривали?» - спросила Аня.

   «Нет. Видимо, мы оба не любим терять время даром. Да я и не стал его задерживать. Думаю, он вам сам все завтра расскажет».

   «А он сможет разговаривать?» - не выдержав своей напускной серьезности, расхохотался Тиша.

    «Ну, чего ты к нему привязался!» - сказала Аня и тоже захохотала. Остальные тоже улыбались. Серафима ласково смотрела Коле в глаза. Он смутился.

   «Я не понимаю, - сказал он. – Вы ведь в кино ходили?»

   «Да уж, кино мы посмотрели! - сказал Тиша. – «Разговор с Майбородой» называется».

   Смеху не было конца!

   Коля смутился еще больше.

   «Вы, Серафима, тоже видели?»

   Она кивнула, инстинктивно поправив волосы. Коля вздохнул.

   «Это зрелище не для вас».

   «Вы поступили правильно, Коля… Что у  вас с рукой?» Она участливо тронула его левую руку.

   «Пройдет, ничего».

   «Покажите».

   Все придвинулись ближе.

   Пришлось показывать. На руке были следы от зубцов свинчатки, немного вздутые.

   «Мне пора выходить» - сказал Коля. «До свидания, товарищи».

   «Захватите Серафиму, - предложила Аня. – Вам  с нею по пути».

   В тот день Коля первый раз проводил ее до дома. Возле него стояла лавочка, та самая, заветная, которая навсегда останется в его памяти «их лавочкой».

   …Он не хотел, боялся их отношений. Потому что знал: он уедет учиться. Скоро, очень скоро. Так разве можно брать на себя все те обязательства, которые накладывает настоящее чувство?

   Но бывает, судьба распоряжается нами, не слушая доводов.

   До отъезда Коли оставалось совсем немного времени, когда собралась небольшая, тесная компания для проводов старшего лаборанта, Алексея Семеновича. Он уезжал к себе на родину, в Горький. Уезжал навсегда. Хороший, стоящий мужик. Щедрый и добрый. Окончив рабочий день, они с другом Мишей скинули халаты, спрятали их в шкафчики, умылись.

   В квартире Алексея Семеновича уже был накрыт стол. Быстро, одна за другой, опорожнялись бутылки вина. Разговор был задушевный. Коля посмотрел на свои небольшие часы в футляре, из немецкого золота. Они показывали одиннадцать. Пора и честь знать. Они с Мишей ушли, пообещав поддерживать с Алексеем Семеновичем связь в письмах. Жалко было расставаться, конечно. Куда идти? До города – даль немыслимая. Автобусы не ходят. Часа на полтора или даже два пути. Уж хотели идти, когда Миша сказал: «Знаешь, что. А пошли в лабораторию. Сегодня дежурит Серафима. Не выгонит же она. А пропуски - круглосуточные».

   «Мы пьяные! Думаешь, часовой не заметит?»

   «А ты держись уверенней, и все дела! Не говори ничего. Только если спросят – на срочную работу вызвали!»

   Прошли. Серафима удивилась. И смутилась. «Как вы сюда попали?»

   Они с Мишей шутили, смеялись, говорили, что и не уходили отсюда никуда.

   А потом Миша куда-то исчез…

   Вино будоражило Колю. Язык без устали чего-то говорил. Он сидел на столе. Серафима делала пробы и поминутно краснела. «Ты пьян, Коля…» Он все ближе и ближе придвигался к ней…

   В соседней, весовой лаборатории, кто-то зажег лампу. Серафима отодвинулась от него. Потом постояла минуту, подумала, будто на что-то решаясь… Стремительным движением выключила свет.

   Коля соскочил со стола и встретил ее с распростертыми руками. Сердце билось так, что слышен был его стук.

   «Серафима» - прошептал он. Она молчала, только отвечала на его поцелуи, обвив шею…

   «Серафима…»

   Они вместе коснулись края стола…

   Святая и чистая. Серьезная и скромная. Красивая и горячая. Любимая.

   …Он уезжал. Все бумаги собраны, деньги он получил. Все решено бесповоротно. Но где же его долгожданная радость? Где восторг? Где полет?

   В последний день его работы неожиданно пришла Серафима. Будто бы сделать дополнительную выборку по пробам. Спросила Колю, есть ли у него свободные аппараты. Их не было. Но он кивнул: «Да, есть». В глазах девушки были слезы. Она возилась с аппаратурой, делая все машинально. Коля знал, она очень хочет, чтобы он не уезжал. Но он должен!!! Почему? Он и сам не знал. Должен, и все. Позвал ехать с собой. Хотя, что он мог ей предложить? Гроша за душой не было. Она сказала: нет. У нее была больная мать. Не могла она ехать.

   Закончил работу Коля, последний раз сдал смену. Вышли вместе с Серафимой. Рука об руку. В автобусе ехали молча. Коля чувствовал страшную муку: знал, что надо как-то утешить ее, ободрить, но слова не шли с языка. Он был, словно каменный. Сейчас бы такой язык болтливый, как был после вина! Куда там! Наконец, вот ее дом. Заветная лавочка. Сели на нее. Он ее обнял, она склонила голову ему на плечо. Просидели до рассвета. Невозможно, немыслимо было проститься.

   Он обещал ей писать и приезжать на все каникулы.

   Домой он пришел в шесть утра.

   Увы! Родной Ленинград встретил неласково. Мизерной стипендии в тридцать один рубль чистыми деньгами, уже без налога, не хватало на еду и одежду. Не говоря о билете до Керчи, который стоил семьдесят три рубля! Писем он ей тоже не писал, невозможно было писать хорошее, - в такой муке, в таком аду ему приходилось существовать. Чтобы выжить, работал, где и как только можно. За двенадцать рублей в месяц вел целый ликбез для шестидесяти человек. Спал по пять часов в сутки – максимум. Серафима! Далекий, чистый ангел! Страшная боль и пытка.

 

   …Ребята из Керчи, его гости, тормошили его, говорили: «Похудел! Повзрослел! Ученый уже?! Да, отвечай же!»

   Мишка вдруг сказал:

   «У Серафимы – дочка».

   «Ну и хорошо», - сказал Коля, вставая с постели и наклоняясь, чтобы скрыть судорогу в лице.

   «Хорошо?!... А ты вспомни-ка. Тогда говори: хорошо…»

   Он и так помнил. Слишком хорошо.

    В поезде, когда ехал в Ленинград, вспоминая беглые, отчаянные десять минут на вокзале, когда последний раз разжались их руки, написал:

   «Ты сегодня так сильно грустна.

     Знаю я, твое горе велико.

     Опечалилась, стала бледна.

     Головой своей нежной поникла.

     На щеках твоих, прежде румяных,

     Появилась какая-то тень.

     А в глазах, как всегда, лучезарных,

     Не играет уж солнечный день.

     Под глазами – круги и отеки,

     Знать, от слез появились они.

     Да, ты осталась сейчас одинокой,

     Вспоминая прошедшие дни…»

 

  …Он давно знал, что Маруся больна. Больна чем-то страшным, тем, чье название произносить не хочется… Это знание, как и все другое, однажды пришло к нему. Как всегда, поднялось смутной мукой, приторной тошнотой… Да, он знал это задолго, задолго до врачей. Хуже того, они целый год не могли поставить тот диагноз, который всплыл в его мозгу уже несколько лет назад. А он-то думал, что первым умрет, со своим разорванным сердцем… Когда-то, в молодости, она тоже болела. Тогда он смотрел на нее и «видел», что все пройдет. Будет она здорова, как прежде. Сейчас он различил конец. Обрыв. Распад. Небытие. Для нее – это будет небытие. Чернота бездны. И как ей ума хватило отказаться от веры?! Она же была у нее, когда-то. Они все, рожденные до революции, – крещеные. А он? Он ее не простил. За то, что было в их молодости. Если Бога нет – можно грешить. Но не только! Можно – не прощать! На твой суд… Он ее судил. И не простил. Она жила неправедно, неправильно, не по прави.

    Каждую ночь теперь он слышал ее душераздирающий кашель, который не могли унять ни травы, ни таблетки, ни микстуры, ни воздух. Она слабела с каждым месяцем, с каждым днем. Увы, сердце у нее было крепкое. В ее крестьянку-мать, дожившую почти до ста лет. Оно-то и не давало ей уйти. Сердце? А может, Господь? Дал ей время. Подумать. Но Маруся не сдавалась. Раскаяться? Нет. Рассмеяться и забыть… Знала, что ждет ее небытие, и звала его.

   Маруся.

   Не раскается, Моя Русь.

 

   Больше всего ее угнетала слабость. То, что не могла она убрать сор, обиходить дом. Лежала в душной спальне, которая никогда не проветривалась, целыми днями. Лежала и не двигалась. Сил не было. Долго готовилась к чему-нибудь. Тихо вставала. Шла. Ужас нечистой квартиры приводил ее отчаяние. Вся ее женская душа восставала против. Ничего она не могла сделать, ничего. А если, скопив, собрав остатки сил, умудрялась смахнуть пыль или протереть пол, удовлетворения, как раньше, не чувствовала. Будто весь мир постепенно стал терять для нее краски. Сереть, смурнеть. Даже мелкие радости не развлекали ее. Стали безразличны все ее наряды, ленточки, кружева, ткани, нитки, любовно сложенные в короба и чемоданы… Безразлична стала пища. Ела и давилась. Просто знала – надо. В зеркало смотреться не хотелось совсем. С грустью рассматривала худеющее тело, тонкие ноги.

 

   Коля смотрел на нее и думал: почему он не может простить ее даже сейчас? Сейчас, на краю их жизни, всех прожитых лет? Почему? Уж давно отбушевали, забылись страсти… нет, не может он. Хоть убей.

  

   Последний месяц был ужасен. Боли мучили ее тысячами голодных бесов. Не спасало ничто. Как она ждала смерти! Она звала ее, как когда-то – любимого Ванечку. Ей так хотелось ее, как когда-то – свидания с ним. Бедный Ванечка! Не суждено им было обрести счастья, кроме того, нечаянного, краденного… Милые у него были ямочки на щеках! Ужасный кашель. Кажется, внутри что-то хлюпает, рвется, рвется… никак не вырвется наружу… Душа ее. Говорят, нет ее. А… Кровь.

   Есть она уже не могла ничего. И не хотела. Хотела конца.

   Исхудавшая, утратившая весь свой прежний облик, она нашла силы встать и вымыться целиком.  Самостоятельно, не прибегая к чьей-либо помощи. Сама, все сама.

   Как все исконно русские люди. Умирать надо чистым.

   Коля услышал ее слабый зов на следующий день. Вошел. Она лежала чистая и спокойная. Мгновенно все понял.

   «Коля… Коленька…»

   Ее глаза смотрели умоляюще. Он понял: она просит прощения.

   Молчал. Упорно молчал. Знал: делает неправильно. Просто не мог открыть рот. Только мысли неслись вихрем. «Есть в их городе церковь? – вплыло неожиданно. – Нет, нет, конечно. Только завод их ракетный – п/я 630, больница, магазины… А где есть, близко… Где?!!!»

   Она смотрела умоляюще. Он молчал.

   Она отошла.

   Вышел из спальни, почти ничего не видя перед собой. Слезы застили глаза. Губы, наконец, разжались.

   «Маруся! Маруся!!! Маруся…»

   Он ее простил.

 

   …Война кончилась. Но мог ли он расслабиться? Вряд ли. Настойчиво уговаривают вступить в коммунистическую партию. Он уже не знает, как отговариваться, как выкручиваться. А надо. Хоть умри. Приходится прибегать к самому верному средству – молчанию. Оно столько раз выручало его! Пусть думают, что хотят. Думать и знать – вещи разные. Уф. А тут еще жена его объединилась с акулами этими заводскими. Все против него. Прознала, что, вступи он в партию, ему сразу должность главного энергетика предоставят. А уж потом… Того выше. Кошмар. Да он и так давно уже главный энергетик. Черныш – только числится, только обертка от конфетки. На самом деле – он во главе. Директор его любит. Уважает, разумеется, тоже. За его голову. Никому его не отдаст. Потому что столько идей, говорит, может рождаться только в его голове. Говорит – лучший инженер в Союзе – на его заводе! Это он загнул, конечно. Но ценит, ценит… Да, он о себе всегда знал, что он – инженер. Огромную силу чувствовал… Серафима… Жаль все же…

 

   В спальне всю жизнь висела фотография их молодости: он и Маруся – голова к голове. У него – лицо светлое, мечтательное, у нее – спокойно-счастливое. Перед свадьбой. Снимок был увеличен до размера тридцать на сорок и вставлен в простую деревянную рамку, крашенную светло-коричневой краской. Как же это было немыслимо давно. Она – хороша, он – утонченно красив.

  

   …На заводе много работы, всегда много. Уж и война кончилась, где же переход на мирную продукцию?

   Он шел потихоньку из столовой, с обеденного перерыва, к себе в кабинет. Июньское солнце вливало в него силу через зрачки глаз, через всю кожу… Он шел медленно, стараясь продлить путь.

    Хочешь мира – готовься к войне… Хуже того. Молчанов, директор, на днях намекнул ему, что ожидается нечто грандиозное для их завода. И тоже – вооружение. Думает он, Коля, связано это с разработкой нового, ядерного оружия. Того кошмара, который Америка испробовала на Хиросиме и Нагасаки… Еще неизвестно, как это на людях в дальнейшем отразится… Следующие на очереди – мы, Советский Союз, это ясно. Ядерная бомба… Уже все известно о физике этого явления. Все – о технике производства. Почему тогда сейчас, в сорок восьмом, мы не имеем ее, бомбу эту? Загвоздка…

    В этот миг, в мыслях этих, Коля ощутил явственно такой приступ дурноты, отвратительного предчувствия, какого не испытывал еще ни разу в жизни. Будто гора вдруг свалилась ему на голову. Он согнулся, боясь упасть.

   «Что с тобой, Николай Степанович?!» - его догнал взволнованный Молчанов. Он тоже возвращался к себе. Подхватил Колю под руку.

   «Не знаю… Наверное, пройдет…»

   Коля едва разогнулся. Солнце в первый миг показалось ему черным провалом.

   «Врача позвать?» - Молчанов внимательно его рассматривал.

   Коля мотнул головой. Посмотрел на директора. Дурнота, казалось, только усилилась. Волна, похожая на ветерок, от ног устремилась к макушке. Будто отлетала душа… Коля понял, что вот-вот потеряет сознание… И вдруг, неожиданно для себя самого, сказал Молчанову:

   «Вас, Павел Петрович, в Москву вызывают?»

   «Да…» - пролепетал Молчанов, обомлев от удивления. «Но ты не можешь этого знать! Дементьев, министр авиационной промышленности, сегодня утром звонили… Секретарь…»

   Коля тяжко вздохнул.

   «Буду ждать» - сказал он. «Больше ничего не остается».

   И, грустно улыбнувшись, побрел к себе в кабинет.

 

  …Да, он очень любил своего сына, Славика. Еще когда он был совсем маленьким, понял, что мальчишка смышленый. Сначала он, Коля, обыгрывал его в шахматы, потом – сын его. Усмехался. У него практики больше, с другом, ровесником. Да и, сидя за шахматами, он, Коля, всегда решал какую-нибудь проблему или задачу в голове… Как сынишка радовался, когда выигрывал! Ради одного этого можно ему поддаваться.

   А еще у них была забавная игра: кто легче пальцем по уху попадет. Или по носу. Классический – это когда как ветерок. Высший класс – когда как комар лапкой… И смеху. Особенно, если «удар» не удался, то есть задел наподобие листка бумаги – отбил! «Отбил! Отбил!» - кричал сынишка.

   Иногда Коля внимательно смотрел ему в лицо: сходства с собой искал. Ни малейшего. Где же его кровь?! На жену похож. Да и то – не особенно. Глаза у них карие, а у Славика – бледно-серые, невыразительные. И весь мальчишка светленький, белесые реснички и бровки, волосы – «под бокс». Так все носят. Один чубчик впереди. Любит рисовать зверей и читать. Для рисования он ему с завода кальку от чертежей приносил. Пустую, разумеется.

 

   Маруся жила, будто парила. Походка ее легкая стала и вовсе невесомой. Любима! Любима! Люблю! – постоянно звучало внутри ее, как беззвучный гимн. Теперь все, к чему она прикасалась, несло в себе радость. Мыла, готовила, стирала, убирала – с радостью. Казалось, она не ходила по земле, а тихо порхала где-то выше ее, над домами, деревьями, дорогами… Она жила одним небом, одним полетом. Перед ее мысленным взором всегда был ее милый мальчик, ее Ванечка. В груди – его теплый голос, а на губах – его имя, готовое сорваться в любую неосторожную секунду…

   Кончилась долгая зима. Не нужно выискивать пустых аудиторий, в которых их могут застать, не нужно ждать, когда подруга скажет, что сегодня можно - к ней, она идет в гости…

    Снова будет их заброшенная сторожка в лесу, снова – запах старых мокрых досок, снова – шорохи счастливого леса и голубизна неба и его обожающих, обжигающих глаз…

 

  …С того самого дня дурнота черного предчувствия ни на час не оставляла его. Наконец, вздрогнув от телефонного звонка, услышал в трубку голос директора:

«Зайди ко мне, Николай Степанович. Сейчас».

   Встал и вышел.

   В кабинете директора было тихо. Солнце жарило в окна. Молчанов встал, поздоровался с ним за руку.

«Тут такое дело…» - начал он. Потянул за воротничок. Душно. «Присаживайся сперва…» Скинул пиджак. «Дементьев не только меня к себе в Москву вызвал. А директоров всех, всех! Николай Степанович, авиационных заводов в Союзе. Плохие у нас дела… Разговор только между нами. Ну, да мне не надо тебе говорить… Мы б давно ядерную бомбу сделали. Все готово. Кроме главного. Знаешь, как в сказке. Ключа от ларца-то и нет. Короче, мы не имеем станка для обтачки ядерных боеголовок. Точность его – доли микрона. Без него – нет бомбы. В общем, в войну, очищая Германию от фашистов, в одном маленьком городке, под  Килем, кажется, на заводе наши увидели необычный станок. Выдрали его. Но, как выдрали? Механику. Электрику-то они не могли с собой унести. И чертежей – никаких».

    Коля уже понял, к чему этот разговор. Дурнота уходила, уступая место тупой тяжести… Ему хотелось спросить, а почему не сделали этот станок до сих пор, до сорок восьмого года? Механика-то была в руках еще в сорок пятом? Но он молчал.

   Директор будто прочел его мысли.

«После войны наши пытались вычертить этот проклятый станок в Ленинграде. Институт работал целый год. Толпа сотрудников. Все впустую. С электрикой, имею в виду. Потом проект направили в Сталинград. Еще год. На днях министр Дементьев в отчаянии собрал всех, кто был в Союзе, и кинул клич: кто сможет? Тогда я сказал: «А у меня есть. Инженер Рожков».

   Молчанов закончил. Смотрел на Колю. Коля – на него.

 «Чертежи у меня. Все, что есть». Хлопнул рукой по пухлой папке.

  «Какие сроки?» - тихо спросил Коля.

   Молчанов вздохнул.

«Пока на нас Америка бомбу не сбросила».

 

   «Мы – русичи…

    Мы славим богов, никогда ничего не просим, а лишь прославляем силу их…

   Мы должны радеть о вечном, ибо земное против него – ничто. Мы на земле, как искры, и сгинем во тьме, будто и не существовали на ней никогда. Только слава наша перетечет к Матери-Славе и пребудет в ней до конца концов земной и иных жизней.

   Мы не боимся смерти, потому что мы – потомки Славуни и Даждьбога…».

alt   

 

   Теперь он оставался на заводе по вечерам. Потому что некому, ну, некому делать его основную работу. Выносить чертежи эти, суперсекретные, тоже нельзя. Более того, Коля запирал их в особый сейф, закрывал свой кабинет, когда работал над ними.

 

 

   Около месяца у него ушло, чтобы разобраться в чертежах. Теперь он видел этот станок, будто наяву. Как талантливый музыкант слышит музыку, глядя на ноты. Увы, станок молчал. Еще месяц он погружался в него, глубже, глубже, в самую его сущность. Ему надо было заставить ожить это мертвое железо. Однажды он погрузился так глубоко, что, «вынырнув», увидел: четыре часа утра.  Часы, старые, любимые, золотые с крышкой, лежали перед ним. То ли домой идти, то уж здесь до начала рабочего дня досиживать.

   Все вооруженные часовые, проверяющие его пропуск, знали его назубок. Все равно смотрели каждый раз. Инструкция.

   Однажды он ушел рано: в двенадцать ночи. Тиха была чернота вокруг. Тепла и звездна. Коля жадно дышал темнотой ночи. После душного кабинета воздух особенно пьянил. Смотрел вверх, на небо, любовался. Вот так же сначала маленькая движущаяся звездочка появится в небе… Разрастется, упав, гигантским грибом… И не будет его русского леса. И забудут русские, как славны они и их предки… Потому что русских – не будет… Очнулся от кошмара. Сердце билось загнанно. Никак не даются ему схемы… Не выруливаются… Тут что-то новое нужно, совершенно новое… То, чего нет еще в мире. Ха. Нечто, чего нет… И оно должно явиться… Хотел идти домой – передумал вдруг. Пошел в лес. Ему не было страшно. Людей он не боялся. Все свои. Лешие ушли глубже в леса. Волки его не тронут. Если жить хотят. Ему еще станок делать… Глаза давно привыкли к темноте. Присел на какой-то пенек. Перед глазами – чертежи и схемы. Принялся думать.

   Последнее время он стал очень мало есть. И спать. Не хотелось. Все его силы были сосредоточены на одной единственной цели – решить ребус электрики станка. Даже выполняя ежедневные обязанности на работе он думал, почти мечтал, когда останется один и сможет вновь засесть за чертежи…

   Вдруг Коля встрепенулся. Он уловил шорох шагов. Какая-то фигура быстро удалялась в сторону домов. Маруся?! Нет, не может быть. Во-первых, ее вообще здесь не может быть, во-вторых, она должна спать, в-третьих, не оставит же она сына одного… Привстал. Смотрел, напрягая глаза, вслед. Уф. Не она. Тихо пошел домой. А вдруг невероятное? Что ей могло понадобиться в лесу? Нет, нет. Бред. Он слишком устал. Нельзя полагаться на уставший ум. Он думал о своей задаче… Невольно ускорил шаги. Конечно, это не Маруся была. А вдруг?! Проверим.

   Свет в доме не горел. Когда он открыл дверь, Маруся уже крепко, крепко спала…

   Коле не хотелось ложиться. Он долго смотрел на спящего сынишку. И в окно. Небо медленно, исподволь, утрачивало черноту. Серый мутный свет – предвестник рассвета – коснулся трепетом его сердца…

   Маруся была вчера очень счастлива. После жарких объятий и поцелуев, вся охваченная прохладным ночным ветерком, она бежала домой. Ей было легко. Будто Ванечка подарил ей своими ласками и словами два больших невидимых крыла. Только она их ощущала явственно. Другие ничего не знали о них. Крылья делали ее шаг упругим и стремительным. Отрывали от всех земных дрязг и обид, делали ее чище и радостнее. Она совершенно, ну, совершенно не понимала, как может в их школе вырасти огромный конфликт из какой-нибудь мелочи… Как далека она была от этого. Смотрела на коллег, как великан на муравьев. Будто жили они в другом мире, лилипутском. Отравляют себе каждый день. Сами. Себе и другим. Живут тем, о чем и задумываться на минуту – не стоит.

   Она бежала домой. Ванечка проводил ее до кромки леса. Стоял, смотрел, как она дойдет. Видела его темный силуэт еще несколько шагов, пока не слился он с деревьями…

   Сын всегда спал очень крепко. За всю жизнь она не помнила, чтоб он когда-нибудь проснулся ночью. И не болел никогда. Удивительный ребенок. Ни разу. Очень спокойный. Так что она не боялась за него. У нее даже страха материнского не было, как у других…

   Прибежала, нырнула в кровать. Мгновенно уснула. Как младенец. Потому что Ванечка наполнил ее сердце любовью, напоил ее тело ласками до краев. Кожа рук еще пахла любимым. Она не слышала, как открылась дверь. Одна минута – Маруся спала…

 

   …Теперь, без Маруси, дом умирал. Он видел это отчетливо. Будто раньше все в нем было наполнено силой ее, Марусиной, энергии. Он видел ее всюду. И всюду была смерть. В маленьком радиоприемнике, который так часто брали ее руки… В занавесках, которые теперь он сам закрывал на ночь… В скомканных половиках, о которые он спотыкался…  В съехавшем ковре на диване… В пыли, покрывавшей шкафы, стол и фарфоровые статуэтки… В грязных полотенцах в кухне, в закончившейся зубной пасте… Везде. Сын привозил продукты, забивал холодильник, что-то готовил, приносил из прачечной белье, да еще чужое иногда!... наскоро поправлял половики, ковер на диване и уезжал…

    Невозможно, больно было смотреть на все, что окружало его в доме. Потому что везде была она, Маруся. Она, которую он не замечал никогда. Которую не хотел замечать.

     Хуже всего было в спальне. Там была ее кровать, с которой ее, бездыханную и успокоенную, унесли санитары в «скорую помощь». Кровать – пустая, с голой упругой сеткой, чуть вытянутой посредине, где она лежала…Там висел их совместный портрет, на котором она – спокойно-счастливая, а он – светел и мечтателен…

   Он ее простил. Теперь иногда глаза его застилали слезы. Они делали невидимым этот дом, расплывчатым и зыбким. Это немного унимало боль. Тихо-тихо, чтоб не услышали ее спрятанные наряды в шкафу и любимая швейная машинка, шептал: «Прости меня… Маруся…» Имя-то какое… Маруся. Умерла его Маруся. Видит его? Где она? В Ирии, в Раю? Или поглотила ее черная бездна небытия? И стала Маруся еще одной ее черной каплей…

 

   …Временами на него накатывало отчаяние. Огромное, ОТЧАЯНИЕ. Не давалось ему решение ребуса станка. Не зря же куча людей над ним работала. Не зря отказались, бросили.

   Было воскресенье. Пошел в лес. Там долго сидел один, плакал. Он никогда не молился. Только в детстве. Обнял березу. Стал молиться ей. Гладил шершавую кору, живую. Под ней – кровь белая, прозрачная, сладкая березовая кровь. Стал молиться лесу, травам, грибам, любя лес, обожая всей душой. Каждую нашу травинку. Страх за лес этот могучий, старый, за Русь, наполнял его ОТЧАЯНИЕМ.

   «…как Отца Божьего, Отцом нашим, а Матерью – Славу, которые учили нас чтить богов наших и вели за руку по стезе Прави. Так мы шли и не были нахлебниками, а только славянами, русами, которые богам славу поют и потому – суть славяне…»

   Смотрел на солнце, не отрываясь. Пусть сожжет оно его, только б догадаться, додуматься… Глаза ничего уже не видели. В них было семицветье красного, синего, голубого, желтого, серебряного, золотого и белого.

   «Посмотрите вокруг – и увидите Птицу ту впереди вас, и она поведет вас к победам над врагами, ибо куда ведет нас Птица  Матерь Сва-Слава, там одерживаются Победы…»

   Он очнулся. Лежал на траве, будто без сознания. Глаза были затоплены солнцем. Сердце билось часто. Над ним простер могучие ветви-крючья старый-престарый дуб.

   «Вот прилетела к нам, села на дерево и поет Птица, И всякое перо Ее – иное, и сияет цветами разными, И стало в ночи, как днем. И поет она песни, призывая к борьбе и битвам… Услышь, потомок, Песнь Славы, и держи в своем сердце Русь, которая есть и пребудет землей нашей!»

alt         Попробовал приподняться. Голова кружилась отчаянно. Что с ним случилось? Осмотрел себя. Ничего. Трава мягкая приняла его, как ковер. Голова – на кочке пушистой, мшистой лежала, как на подушке. Встал – и отпечатка не осталось. О чем он думал, вот сейчас, только что? Ничего не помнил.

 

   Вышел из леса.

   Дома – все, как обычно. Маруся строчит на машинке, в кастрюльке в кухне щи томятся. Поел. Лег на кровать и уснул мгновенно.

   Утром проснулся рано, как обычно. В той одежде, что лег вчера в три часа по полудню... Замечательный день рождается. Зелено-желтый, в первых оттенках начинающейся осени. Сынок в школу пошел. Отличником будет. Это хорошо…

   Вспомнил! Будто молния прожгла. С маковки до пяток. Стало очень, очень страшно. Быстро, быстро оделся. Чай пить не стал.

    Просыпался рассвет. Коля огромными шагами шел к заводу.

   Часовой, хоть и привыкший к его неожиданным появлениям в неурочные часы, тут, кажется, сильно удивился.

   Пустые коридоры, пустые цеха. Как же просторно здесь! Какое все родное, знакомое, до мельчайших деталей.

   Открыл кабинет. Заперся. Ах, какое солнце занимается!

   Развернул чертежи. Наброски своих схем. Только глянул – одним глазом. Показались ему детскими, наивными рисунками…

   Огонь охватил его. Боль – по всей коже. Отпустила. Ужасно. Прикосновение одежды на обожженной коже мучительно до невероятия. Видел, как кружится пыль в косом луче солнца, слышал, как ползет муха по стеклу. Лапками – цап-цап… топ-топ… Мгновение – будто очнулся в иной реальности. Она такая же, как наша. Все в ней – тоже. И муха, и пыль. Но она – иная… Параллельная. Она – то, чего ты хочешь. То, чего достоин. То, во что веришь. Она – это ты, твой разум. Если веришь в небытие – очнешься в черной бездне… Поднял голову вверх. Над ним не потолок его кабинета, над ним  – небо. В голубой бездне – звезды. Улыбнулся. Потому что в ушах отчетливо услышал голос покойной старшей сестры, Любы. Голос был детским, каким он помнил у нее. Звонким, радостным, удивленным, утренним:

   «…а знаешь, что днем из колодца – звезды видны?!»

   Снова посмотрел на схемы. Все ясно и просто. Вот так и так. Быстро-быстро рука чертила хитросплетенье линий, быстро, как автомат, высчитывал мозг математическое обоснование…

   Едва успевал записывать то, что лилось в него потоком знания. Как лавина. Накрыла с головой. Успеть, только успеть. Просто записывал. Он не думал. Некогда было. Когда все записал, едва поставил точку, снова огонь охватил его. Мучительный жар. Одежда, свет, звуки – вызывали такое невероятное раздражение, что, казалось, терпеть его выше сил человеческих…

   Зажмурился от боли. Застонал.

   Будто невидимые врата открылись ему. Открылись – и захлопнулись.

   Вдохнул воздух – он резанул ножом его легкие. Запах пыли, чернил, книг – был невыносим. Он думал, его сейчас разорвет на части от муки… Хотелось выпрыгнуть из себя самого…

   Моргнул глазом – снова что-то неуловимо сместилось вокруг него. Муха уже не «топала» лапами. Над головой – потолок. Вот она, его явь. «Явь есть текущее и творится Правью, а после нее есть Навь. До нее – Навь и после нее – Навь. А в Прави есть Явь».

   Чертежи были разбросаны. Лежали везде – на полу, на стуле рядом, по всему столу… Посмотрел на то, что писал, черкал в них  только что. Диву дался. Ну и ну. Что же он делал до этого пять месяцев?

   Долго, очень долго «заживала» его кожа, глаза, слух, обоняние. Около полугода после этого.

   С удивлением вчитывался, всматривался в написанное. Очень ясно и просто. Оставалось только раскрыть, расписать, расчертить… Но это – детали. Просто работа.

   Собрал все бумаги по порядку. Запер открытие в сейф. Закрыл кабинет. Прошел мимо часового. Прочь с завода. Тот совсем уж странно посмотрел на него. Кто-то уже шел на работу. Он – с работы. Семь тридцать утра.

    Пошел в лес. Обхватил березу. Благодарил. Благодарил. Благодарил. Сразу стало легче. Боль отпустила. Глаза расслабились. Из них хлынули слезы. Звуки леса – лечили его, воздух проникал под рубашку, холодил, успокаивал жар, запах пряных, желтеющих трав и листьев был приятен. Долго сидел у подножия березы, обнимая ее, кланяясь ей в ноги…

 

   …Было раннее утро. В платье из пестрого крепдешина да кофточке на плечах прибежала Маруся на свидание. Хотелось петь. Голос Любови Орловой звучал в ушах.

   Золотым свечением встретил лес влюбленных.

   Долго шли вглубь. Рука в руке. Иногда приходилось разрывать пальцы – трудно было пройти. Утомились. Нашли уютное, тихое местечко. Все будто накрытое полупрозрачным сводом желтых листьев. Огромное умершее дерево лежало под сводом. Сели на него. Долго целовались. Он запускал пальцы в ее волосы, прижимал голову к себе. Вихрь двух сил, сплетенье двух страстей… Сумасшествие. В такие мгновения все переставало существовать для них. Кроме жажды отдать себя, дарить, дарить, дарить…

   Лес баюкал их.

   «И также дойдем до Ирия нашего

   И увидим цветы прекрасные, луга и деревья…»

   Маруся лежала на бревне, смотрела в склоненные листья. Ванечка сидел на земле, рядом. Гладила его голову, откинутую на ее живот.

   Ни о чем не думала. Только впитывала каждой клеточкой – лес… Волшебный лес, их лес…

 

   Коля принес Молчанову полную разработку электрики станка уже через две недели.

   Удивительно… Новое, совершенно новое устройство. Позднее его назовут «сельсин» - следящий привод. Движение резца воспроизводит чертеж на станке. Потому что не в силах человеческих выточить боеголовку до микрона…

   Молчанов долго рассматривал чертежи. Потом Колю.

   «Молодец, Николай Степанович! Я всегда знал, что на моем заводе работает лучший инженер!»

   Коля отвел глаза.

   Обожженная кожа надсадно ныла. Больно было смотреть на свет.   Никогда ни до этого открытия, ни после – не посещали его те ощущения, которые ввергли его тогда в какую-то иную реальность. В навь. Открытия, откровения приходили, но просто, будто просеивал он песок на берегу озера, отделяя золотую пыль.

   Коля посмотрел на Молчанова.

   Снова накатило нехорошее предчувствие. «Проклятье, - думал он. – К чему это?! Неужто не конец этой пытке?»

   Странное дело. Он был рад, что сбросил с себя груз ответственности, груз ядерной бомбы… Но ему почему-то теперь было пусто. Будто требовалась новая доза трудной задачи.

   Через две недели Молчанов снова вызвал его к себе. Радостный, долго тряс его руку.

   «Поздравляю, поздравляю, Николай Степанович! У нас – сталинская премия! Тебе выплатят четырнадцать тысяч рублей! Ты хоть представляешь, какая это сумма?! А награду – сам Иосиф Виссарионович вручать будет! В Москве! В Кремле! Николай Степанович! С тобой поеду!»

   «А без меня можно?»

   Молчанов обомлел. И выпустил Колину руку.

   «Ты что…»

   «Не поеду».

   «А… Обязан».

   «Я беспартийный».

   «Что я скажу?!»

   «По семейным обстоятельствам».

   «А это правда?»

 

   Коля шел домой. Во внутреннем кармане пиджака лежали огромные деньги – четырнадцать тысяч. На сердце было гадко. Будто тянули эти деньги его. Будто – не его они. Чужие. Камень за пазухой. Закопать его – в центр Земли.

   Вошел. Навстречу выскочила соседка по дому. Будто ждала.

   Едва посмотрел на нее, все понял. Все, что она сказать ему хочет. Она и рта не успела открыть.

   Хотел пройти мимо. Встала поперек дороги ему. Начала тарахтеть:

   «Я в чужие дела не лезу… Только вы – честный… Жаль вас…»

   Половину слов ее он просто не слышал. Потому что видел ее, будто была она прозрачной. И кучу мути в ней.

   Слова доносились до него, будто издалека. Она лезла к нему ближе и ближе. Отстранил тетку рукой.

   «Ну, вы меня понимаете? Вы еще молодой… красивый… совесть…»

   Захлопнул перед ее носом дверь. Свет в доме включать не стал. Маруси не было. Сын вернулся с улицы. Уставший, счастливый. Поел, что на столе, под чистым полотенцем было, – и спать.

   Коля все так же сидел на стуле в центре темной комнаты. Голову он опустил, смотрел в пол. Деньги бросил на стол.

   Перед его мысленным взором прошла вся их жизнь с Марусей. Каждый день. Память у него была хорошая. Больно не было. Он ее не любил. Только обидно. Что жизнь с ней связал. Да знал он все раньше, знал! Соседка только превратила это знание в явь. Потому что произнесла слова. Они вылетели из ее поганого рта и превратились в некую форму… Честная сволочь. Что теперь? Ребус. Говорить Марусе? Врать он все равно не может. Потому что ложь – это неправда. Она кривая. «Врать» и «враг» - одно и то же.

   Так и сидел, не шевелясь. Очень хотелось встать и уйти. В лес. В то же время он и пальцем двинуть не мог. Сидел и сидел, как замороженный.

   Услышал, как тихо открылась входная дверь. Маруся. Торопливо разделась. В квартире – темно. Вошла.

   Головы он не поднял. Почувствовал, как вздрогнула, напряглась, увидев его. Дыханье ее сбилось. Э, да у тебя и правду выколачивать не надо…

   Сидел. Она подошла. Деньги увидела.

   «Откуда?» - спросила.

   «Заработал» - усмехнулся. Будто ответил на другой вопрос: «Откуда знаешь…»

   «Сколько здесь?»

   «Четырнадцать тысяч».

   «Четырнадцать?... тысяч?»…

    Сжал губы. К свиньям их… Провались они пропадом…

   «Коля…»

   «Я все знаю… Про тебя и этого…»

   Вдох, глубокий вдох. Еще упадет, чего ради… Встал. У двери сказал:

   «Эти деньги – от Сталина – они твои. Надеюсь, ты их не растранжиришь. А потратишь на сына».

   Все. Самое плохое позади. Осталось вещи собрать. Да, ладно, обойдется все. Вот к чему предчувствие было, вот к чему тошнота… Все обойдется. Для него всегда главное – работа была. Пусть Маруся будет счастлива с этим… юнцом желторотым.

   Ворвалась, как фурия. А он-то думал, что отмучился.

   «Ты! Ты!», - кричала она. – «Убирайся! И пепельницы свои захвати, вот!»

   Раскидала окурки по комнате. Пепел облаком – вокруг.

   «Считаешь себя святым, да?! Ты хоть знаешь, каково с тобой жить?!!! Как со стеной! Как с чурбаном деревянным! Разве ты советский?! Ха! Ты знаешь, как тебя все зовут? Граф! Граф!!! Ха! Правильно!»

   Коля похолодел так, что стали белыми костяшки сжатых пальцев. Секунду он ничего не видел. Гнев залил глаза чернотой. Муть, дурнота поднялась к самому горлу. В этот момент он был готов ее убить. Дура… Какая дура…

    Выхватил из чемодана единственное полотенце, которое брал с собой. Намотал конец на руку.

   Стегал ее длинным полотенцем, как кнутом.

«Дрянь!!! Дрянь!!! Быдло деревенское! Ты у меня детей рожать будешь, как тебе и положено! Много!!! Вознеслась очень! Барыней себя чувствуешь?! Дрянь!!!»

   Проснулся сын. Сел на кровати. Заплакал от страха.

   Коля бросил полотенце. Подхватил сына на руки. Покружил. Уже тяжелый. Снова уложил спать. Долго успокаивал его словами, баюкал. Наконец, ребенок уснул.

   Коля не смотрел на жену. Противно было. Что за нервы у нее! Уже спит. Трын-трава. У него же всю ночь дрожали руки, и ныло под ребрами. Спать он не мог. Скорее б на завод…

   Смотрел на спящего сына. Ничего в чертах от него самого нет… Его сын? Гадкая, недостойная мысль. Глазенки у него голубые… В кого только? Любит он его. Вот сейчас смотрит и понимает: как мог еще час назад думать, что сможет уйти?! Не сможет. Что он будет без этих глазенок? Без извечного «почему» сынишки? «Почему велосипед не падает?... Почему вот здесь трава зеленая?... Почему у зебры полоски?»…  «Куда звезды исчезают?»… «А правда, что днем они из колодца видны?»…

   Гладил бобрик коротких волос, маленькие ручки... Спит как крепко… Спи, сынок…

 

   …Так же он рассматривал внучку. Зачем, зачем же он так расстраивался, когда сын женился на татарке… Вот она, его кровь, перебила татарскую! Девочка похожа на него, деда, будто его дочь. Невероятно похожа. Губы, носик, овал лица, пальцы, все тельце… А глаза! Главное – глаза! Вот они, его глазки цвета глубокой морской воды, вытянутые, как миндаль. Глаза их непобедимого рода.

 

   …Лившиц встретил его возле кабинета директора Молчанова. Рассыпался в поздравлениях. Какой он, Рожков, замечательный инженер… гордость завода… Откуда только узнал о станке и премии… раньше него, Коли. Весь такой гладкий и гадкий… Лившиц, одно слово.

     Подхалимов Коля ненавидел. Весь выпрямлялся, вытягивался, когда в глаза льстили. Плебей… Глаза его из карих менялись на стальные с зеленью.

    Лучше б в глаза сказал, что ненавидит и завидует… Плебей. Неужели думает, что он не знает о его, Лившица, доносе?! Больше некому… Своими глазами читал. Мерзкое ощущение. Будто некролог свой… Был бы он, Коля, в партии… или не столь ценим, как инженер, голова б с плеч. Или по лагерям, в худшем случае…

   Коля развернулся и ушел. С перекошенным лицом.

 

   …Курить он бросил тогда же, после создания станка. Не потому, что Маруся разбросала окурки по комнате… Не мог больше курить. Полгода «заживала» обожженная кожа, смягчался слух, уходила боль в глазах. Полгода резкие запахи приводили его в состояние, близкое к панике. Какое курить! Так и бросил. В один миг. А ведь не мог без сигарет. Две пачки в день – не шутка.

   Глупая Маруся. Она-то думала всю жизнь, что из-за нее бросил. Глупая… Обыкновенная мещанка. Разве она видела, кто он?! Разве понимала, что на него нельзя орать за немытую посуду и окурки?! Маленькая мещанка. «Лицом к лицу – лица не увидать». Да и не в этом дело. Она просто не могла бы увидеть. Как нельзя увидеть в очертаниях горы лика, если стоять на самой горе… Или если вовсе на гору не смотреть, а смотреть себе под ноги… Не знала, с кем жила. Жизнь и прошла. Хорошо, что не знала… Меньше знаешь, лучше спишь.

   Как же ему не хватает ее заразительного, детского смеха! В ушах стоит.

 

   …Удивительная вещь – наш мир. Он часто думал о нем, как о чуде. Огромная разница между тем, что мы видим, между видимым миром, явью, и его волновой сутью. Ведь все, все предметы, он сам, его любимые деревья в лесу, каждая травинка – лишь видимость. Иллюзия. Потому что все это – суть волны. Только длины у них разные. Причем если брать длину волны травинки в целом – это одно, а на клеточном уровне – другое. Но, странное дело, если слить все волны воедино, в травинку, это и будет она сама.

   Человек так же состоит из огромной суммы, целой симфонии волн.

   Наша Земля, живая, буквально, живая – тоже сумма всех нас, живущих на ней. Но и сама по себе – целостная величина.

   Потому что Явь управляется Правью, связываясь, таким образом, с Навью.

   Видимое и невидимое. И закон, объединяющий их.

   Неделимое триединство. То, что чтили наши пращуры. Чем жили. Нельзя нарушать его!

   Кажется, мелочь – разность частоты волн. Ого! Переменный ток высокой частоты – нечто совсем иное, нежели переменный ток низкой. Он имеет другие характеристики. Количество переходит в качество. А потом – в свою противоположность.

   Гениальный Тесла понял, какую силу, чудовищную силу, могущественную, божественную, имеет резонанс.

   Столкновение волн. И – ровная линия после этого. Ничего. Пустота. Смерть.

   Он хотел воплотить идею электрического поля в ионосфере, выстроенного с помощью гигантских генераторов. Чтобы питать все электроприборы без проводов. Но это же -  страшное оружие. Изменится климат планеты, ось вращения и полюса. Можно вызвать искусственные землетрясения,  цунами, тайфуны и смерчи. Раскачать нашу Землю-Матушку, разорвать ее плоть на части…

   Если взять возбудителей инфекций, поражающих человека, узнать частоту их колебаний, можно убивать все вирусы и нежелательные бактерии.

   И, в обратном направлении, как оружие. Радиоволны сверхнизкой частоты поражают психику человека, заставляют его быть покорным, как раба, убеждают в том, что нужно, скажем, правительству…

   Люди-зомби. Люди-автоматы.

   Можно «отравить» нежелательными колебаниями воду – тоже оружие. Она может стать любой. Неся любую информацию. Вода очень пластична. Самый пластичный материал во Вселенной. Как промокашка. Все – на ней.

   Вообще, частота колебания – это главное.

   Увы, наш мир весь пронизан излучениями, которые очень вредны для живого. Это мы, люди, создали. За последние двести лет. Только наши предки умели правильно жить. Не нарушая божественного равновесия триединства. Ни делами, ни словами, ни мыслями.

   «…Правь с нами, а Нави мы не боимся, поскольку Навь против нас не имеет силы».

   Зная очищающую силу воды и моделирующую силу слова, нашего голоса, они пять раз в день творили мовь – омовение и молитву одновременно.

   Голос наш тоже имеет важные частоты. Близкие к самой основе живой материи – ДНК. Молитва выравнивает искривления в нашем здоровье, лечит. Особо – произнесенная громко и четко.

    Коля не молился. Вместо этого, сидя в одиночестве, теперь ненавистном, произносил вслух:

   «Маруся! Маруся! Маруся…»

   Он часто думал теперь о ней. Гораздо чаще, чем когда была жива. Моя Русь. Все мы, живущие, одно целое. Братья и сестры.

   Почему он простил Марусю только в миг, когда ее глаза закрылись навсегда? Неправильно.

   Принялся размышлять. Вспоминать. Вся его длинная жизнь представала перед глазами, шаг за шагом. Поразительное дело. Он умудрялся вспоминать людей, события, детали, которые забыл давным-давно, давным-давно… Казалось, ничто не может вернуть их в его памяти. Ан, нет. Стояли в глазах, как живые.

   Постепенно он понял, зачем они все вернулись.

   Чтоб он мог их всех простить.

   Он и прощал. Сталина – за репрессированных Рожковых, жену сына – за слабость своих слез и инфаркт, Майбороду – за свинчатку и тревожные минуты, Гуделайтуса – за отобранную стипендию и борьбу, Лившица – за донос и карьеризм, Рабиновича – за командировку в Свердловск, расхристанных девок – за жестокое бездумье и распущенность, а еще - того, неведомого, кто стал мужем Серафимы… Всех. Просил прощения у всех: за гордыню, за разменянную на науку любовь, за разбитую челюсть…  Вспомнил даже того паренька, который наступил ему на ногу когда-то… Неуклюжего Теодора, которого гнал из общежитской комнаты… Всех.

   Думал о себе: как же так? Значит, это уже не он, если он их прощает?! Значит, не он – тот резвый, сильный духом и телом парень, студент в Ленинграде, влюбленный в Серафиму… не он – тот человек, не дающий себя в обиду… не он – тот, кто создал уникальный станок?! Если б это был он, - не прощал бы.

   О, у него осталось много тайн под языком. Не только военных секретов… В первую мировую он был маленьким мальчиком. Никому он свои тайны уже не расскажет. Никогда.

   Вспомнил, как Маруся, когда ему было семьдесят, вдруг приревновала его. К случайной знакомой. Он потешался! Про себя, молча. Она – страдала. Говорила про «соперницу»: «У нее губки бантиком – тю-тю-тю с тобой!» Стала проверять его деньги – не тратит ли на любовницу? Смех и грех. Любила она его. Маруся…

   Что он сделал для этого мира? Ничего. Обнимал березу когда-то, кланялся ей в ноги – все. Лучшее, что было.

   «Услышь, потомок, песнь Славы,

   И держи в своем сердце Русь,

  Которая есть и пребудет землей нашей…»

   Он любил вид широкого поля в летний зной, с растрепанными ветром волосами спелых колосьев, да кромку леса вдали…

   Часто-часто слезы заволакивали от него кресло, массивный письменный стол, окно на улицу… видимый мир… явь…

 

   Вчера приходила к ним соседка, тетя Пелагея. Та, что хлебом их снабжала, который сама пекла. В деревнях покупного хлеба не было. А мама, Анна Иоанновна, печь его не умела. Удивилась тетя Пелагея:

  «Почему это у вас хлеб мой черствый?»

  «Так неделя уж как. Зачерствел. Все равно вкусный» - ответила Анна.

   Ох, смеялась же Пелагея, ох смеялась!

   «А топешить хлеб не умеешь?»

   «Что? Топе…»

   «В теплую печку его! Будет, как сегодняшний!»

   «Топешить…» - потихоньку повторил маленький Коля.

 

   «Топешить…» - шептали его губы.

   «Что?» - удивилась медсестра.

 

   …Он снова был маленьким мальчиком. Знал, точно знал: сегодня его ждет нечто чудесное. Такое чудесное, чудеснее чего на свете нет…

 

    Все в деревне ему, городскому ребенку, было в новинку. Работать, матери помогать – нравилось. Особенно сознание того, что его работа поможет запасти овощей на эту зиму. Усталость – ерунда. Возвращались с далекого поля, он лежал в телеге, смотрел в закатное небо. Старая кобыла везла медленно-медленно. Болтало и потряхивало.

alt   …    

    Чудо чудесное! Сегодня он идет в ночное! Пасти лошадей! Больше всего на свете ему хотелось сесть на лошадь. И скакать! Хоть и боязно. Все мальчишки здесь, в деревне, умеют. Он – нет.

   Слово-то какое: «ночное».

   Холод над рекой. Рубашка, мокрая от росы. Воздух – как сияние, как расплавленный розовый хрусталь. Чистый, еще полный ночью и запахами трав. Догорающий костер. Темно-красные силуэты лошадей на фоне рождающейся зари. Он сидит один. Остальные ребята спят. Солнце! Первый луч, как сверкающая стрела… Трепет навсегда пойманного сердца… Пойманного Русью.

   В груди что-то ширилось, растекалось мощной волной всеобъемлющего обожания… Как же он любит этих лошадей, этот рассвет, эту мокрую, холодную рубашку… Себя в розовых лучах…

   Стоит на перроне. Серафима держит его руки в своих. Вот сейчас она их разожмет, поезд тронется… тронется… тронется…

   Она не разжала рук. Поезд уехал в Ленинград. Без Коли.

   Серафима, удивленная, смеющаяся, яркая, смотрит ему в глаза. Он счастлив. Он никогда, никогда не был так счастлив.

   Обожанием прониклось его сердце, чистым, как пламя, восторгом.

   Навь окончательно слилась с явью. И, когда последний переход совершился, он его не заметил. Только чистый восторг, только полнота полета. Не увидел грани. Потому что давно жил в нави. Коля, любимец богов.

Авторизация